Между тем роль Северянина в исполнении Сергея Эфрона была важна еще и в другом отношении. Марина начинала влюбляться в Эфрона, вскоре ей предстояло стать его женой. Сделав жертвой розыгрыша сестру, с которой она была очень близка с самого детства, она разыграла церемониальный – пусть несколько жестокий – обряд перехода и расставания. Естественно, Анастасия описывает собственное восприятие этого розыгрыша как своего рода отдаление от сестры. Она с беспокойством отмечала:
Но одна вещь занимала меня: зачем Марине надо было, чтоб я повторила, что тот Северянин – глуп? (Кажется глупым!) Я этого не находила, согласилась из «галантности», видя, что Марине этого хочется. Но теперь этого нельзя было изменить, Марина – помнит. Зачем-то ей это было нужно? Тут что-то крылось [Цветаева А. 2008, 1: 629].
А несколькими строками ниже, вспоминая, как Марина говорила о Сергее и о себе в первом лице множественного числа, она заметила: «“Мы”… Значит, кончено наше “мы” с Мариной!..» [там же: 631]. Для нее такой переход был печален, но она сразу же отметила его значение и задумалась.
В 1911 году решительное поощрение в доме Волошина театрального манипулирования идентичностью, маской и собой посредством костюмов и ролевых игр было главной достопримечательностью его домашнего кружка в глазах его молодых гостей. Этой привлекательной особенности предстояло скрепить данную группу не только за счет совместных размышлений и отрицания той литературной культуры, которая господствовала далеко к северу от них, но и за счет взаимо– и самосозерцания, открытий и трансформаций на основе взаимного доверия и общности. Подобные переодевания и розыгрыши одновременно требовали консенсуса и укрепляли его, способствуя развитию личных знакомств, по мере того как люди помогали друг другу раскрыть разнообразные «я» через квазиформальную реализацию фантазий, могущих содержать более глубокие истины, страхов, в которых было неловко признаваться, трансформаций, которые стеснялись обсуждать и осуществлять. Тем самым волошинский кружок раскрыл свои возможности как выражение коммунитас, а также ярко продемонстрировал, как может сработать коммунитас театральная.
Рис. 9. Максимилиан Волошин и «обормоты», Коктебель, 1911 год.
Архив Вл. Купченко
В то лето в Коктебеле была разыграна как минимум еще одна подобная мистификация: Леонид Фейнберг сообщает, что это произошло в начале мая 1911 года (впрочем, он не был ее очевидцем, а узнал о ней от Макса)[118]
. Чтобы отвадить француза-торговца по фамилии Жулье, который влюбился в Елизавету Эфрон и надеялся жениться на ней, Макс и Елена Оттобальдовна притворились, что Елизавета уже замужем, причем за самим Максом. Согласно их замыслу, Макс был не только ее мужем, но и магом, который устраивал «мистические танцы» и совершал «магические действа». Он заявил Жулье, что Макс и Вера могут ходить по воде так же свободно, как по суше, «хотя для удачи такого опыта требуется помощь – особое благоговейное настроение зрителей» этого удивительного явления. Домочадцы также сделали вид, что на море к ним подплывал дельфин, требовавший, чтобы его подоили, а его молоко давали в качестве лекарства «слабогрудому» Сергею Эфрону [Фейнберг 1990: 277]. Согласно другому автору воспоминаний, Елена Оттобальдовна получила имя «Пра» как раз в процессе осуществления этого розыгрыша: часть шутки заключалась в том, что в этом безумном семействе она была объявлена матриархом (праматерью) [Купченко, Давыдов 1990: 668–669]. Здесь мы снова сталкиваемся с юмористическим отношением к некоторым из самых причудливых и глупых убеждений таких символистов (или их приспешников), как А. Р. Минцлова, и к псевдомистицизму, который в целом пронизывал мир символистов, каким он открылся Максу.Однако Волошин, очевидно, не допускал, чтобы острые грани маскарада нарушали душевный мир людей; по крайней мере, так утверждает Фейнберг, писавший в своих воспоминаниях:
Может быть, кому-нибудь покажется, что в таком «обмане» таится нечто жестокое. Это – неверно. В конце концов, здесь была наиболее гуманная форма отказа. Гораздо жестче было бы попросту сказать: «Уходите прочь, вы ошиблись адресом».
Теперь я понимаю, что все мистификации Макса неизменно клонились к добру [Фейнберг 1990: 277].