На следующее утро Анастасия проснулась, полюбовалась спокойным безбрежным голубым морем и татарами, в серебристой дали продающими корзины с фруктами, и спустилась к завтраку. К ее ужасу, «Кончитта», с которой она долго и весело общалась на языке жестов, сидела за завтраком и говорила на идеальном русском, называя Марию Паппер Верой. Более того, она обнаружила, что Марина сидит с «Игорем Северянином» на перилах террасы и ласково обращается к нему как к Сереженьке. Анастасии не хотелось признаваться в том, что она оказалась излишне доверчивой. Поэтому она сдержалась и сделала вид, что ничего особенного не случилось. Внимательно прислушиваясь, стараясь узнать настоящие имена этих обманщиков, она напряженно думала о том, что было для нее самым главным: почему Марина обманула ее, назвав глупым молодого человека, который явно был ей небезразличен?
Кто задумал эту мистификацию, так и осталось тайной. Разумеется, все три роли исполнили молодые Эфроны, продемонстрировавшие свои творческие способности к импровизации. Однако розыгрыш был направлен против родной сестры Марины, и сама Марина выступила в качестве импресарио этого шоу мнимых двойников, представив их и сделав так, чтобы оно хорошо запомнилось. Хотя розыгрыш получил резонанс на нескольких различных уровнях, возможно, в личном плане он более всего повлиял на отношения между Мариной и Анастасией. Однако породившая его творческая сила, вероятно, исходила от самого Волошина или по крайней мере родилась в благоприятствующем контексте его дома и его присутствия в нем.
Все три персонажа стали карикатурами на личности, известные в московско-петербургских литературных кругах. Испанка «Кончитта» имела явное сходство с легендарной испанской католичкой Черубиной де Габриак. Подобно Черубине, она была экзотичной в этническом, культурном и, возможно, религиозном отношениях. Неспособность говорить по-русски придавала ей шарм чужестранки, одновременно усиливая драматизм сцены ее ревности. Сама по себе эта сцена была своеобразной пародией на мелодраму о страстной любви, столь часто разыгрывавшуюся в среде символистов. А то, что она восхищалась плохими стихами Паппер, хотя теоретически не должна была понять ни одного слова, стало насмешкой над людьми, которые до такой степени стремились прослыть тонкими ценителями, что готовы были стать жертвами искусства не только непонятного, но и низкопробного.
«Мария Пайпер» изображала женщину, описанную в начале главы третьей, чьи плохие стихи и наивные приставания к выдающимся поэтам-мужчинам и потенциальным менторам стали источником насмешливых анекдотов, широко распространившихся в интеллигентских кругах. В воспоминаниях Марины Цветаевой о Волошине мы читаем, что он пересказывал ей эти истории; поэтому весьма вероятно, что они были известны и другим [Цветаева М. 1994–1995, 4: 207–208]. В определенном смысле фигура Паппер была карикатурой на многих мечтающих о литературной карьере и стремящихся к успеху и признанию на литературном поприще до такой степени, что не воспринимают реальной реакции на свои выходки. Возможно, в ней также был заложен намек на тонкость грани, отделяющей настоящее искусство от зауми на литературной арене, отличающейся такой эксцентричностью и экстравагантностью.
Так же не исключено, что за этой юмористической карикатурой скрывался и некий острый страх перед возможностью быть воспринятыми столь же негативно, как Паппер, свойственный амбициозным личностям, слишком чувствительным к мелочам. Как женщина, только начинающая свой путь в литературе, Марина могла почувствовать, насколько тесно эта фигура связана с ее собственными страхами. У Сергея Эфрона тоже были свои литературные амбиции (так и не реализованные), а Волошин и сам знал немало о боли и унижении, причиняемых неприятием со стороны представителей модернизма. Фигура Паппер несла глубокую смысловую нагрузку и, возможно, вызывала большее беспокойство, чем могло показаться на первый взгляд. Никто не желал походить на нее.
Игорь Северянин, изображенный Сергеем Эфроном, – еще один реальный персонаж из мира литераторов, поэт, известный строгостью в стиле одежды и вычурной манерой декламировать собственные стихи. Как и «Кончитта», мнимый Игорь представлял собой карнавальное подражание претензиям символистов – физически далекой, но могущественной городской модернистской культуре, влиться в которую, возможно, мечтали некоторые члены волошинского домашнего кружка и которая одновременно вызывала у них отторжение. Декадентская сосредоточенность на себе, дендизм в одежде, очевидное игнорирование своей подлинной нелепой внешности – все это служило насмешкой над недостатком проницательности и способности к самоанализу в тех «театрах жизни», в которых играли некоторые представители символистских кругов.