Там звучала фортепианная музыка, хаотичная и быстрая, не похожая на симфонии Бетховена, которые папа слушал на нашем фонографе, или на классику, которую играли для нас музыканты, приезжавшие в Экуи. Словно из ниоткуда вдруг запел женский голос, пронзительно-высокий, но чистый, как хрусталь.
Пока мы с Мареком шли по залу, обходя людей, куривших сигареты и что-то пивших из прозрачных бокалов, меня посетило незнакомое доселе ощущение. Наконец я увидел певицу и пианиста. Она пела на французском, и я понял лишь несколько слов. Но ее голос и необыкновенная музыка разбудили что-то во мне, и я почувствовал, что понимаю и так. Мне захотелось плакать. Ральф был прав. Языки разделяют нас. Джаз подарил мне редкое мгновение, когда язык не имел значения.
Женщина была одета в платье без рукавов, длинное, с низкой талией, украшенное драгоценными сверкающими брошами, приколотыми в ряд. Я остановился, засмотревшись на переливы бриллиантов, вспоминая мамины серебряные серьги и семейные фотографии, которые зашили в подкладку моей рабочей куртки в HASAG. Прежде чем переселить еврейские семьи в гетто, нацисты приходили в наши дома, обыскивали шкафы и комоды и забирали все ценное. Мамины хрустальные бокалы, серебряные ложки, дорогой фарфор и серебряные чаши для киддуша они упаковали и увезли с собой. Но мама с папой зашили злотые, наши фотографии и мамины немногочисленные украшения в подкладки нашей одежды. Среди фотографий была одна моя, еще малышом, снимки мамы и папы, и еще один, всей семьи, включая Голду и Натана, – его сделал фотограф в Скаржиско-Каменны за несколько месяцев до вторжения немцев в Польшу, – а также снимок Хаима в польской военной форме.
Я знал достаточно, чтобы понять – бриллианты на платье певицы не настоящие.
Рядом с ней на табурете сидел чернокожий мужчина, пальцы которого порхали над клавишами рояля, так что казалось, будто он даже не играет.
Мне вспомнился Бухенвальд. Через несколько дней после освобождения в лагерь прибыл 183-й инженерный батальон американской армии. Яков сказал, что с этими людьми на родине обращаются очень плохо, что в Америке действуют законы, отделяющие чернокожее население от остального общества, как нацистские законы отделили нас, евреев. Но эти люди все равно сражались за свою страну и стремились положить конец войне и освободить угнетенных, таких же, как они, говорил Яков.
Я рассматривал и чернокожего пианиста, который играл так, словно сам дух музыки вселился в него, и чернокожую женщину, чей голос проливал свет на пыльную паутину у меня внутри.
Марек присел за один из столиков сбоку от сцены. Он помахал, чтобы я тоже садился, и похлопал по свободному стулу рядом с собой. Подходя ближе, я заметил какого-то мужчину, сидевшего ко мне спиной за тем же столом: несмотря на летнюю жару, он был в твидовом пиджаке, и его гладко зачесанные волосы за ушами слегка завивались от влаги. Профессор Манфред. Он курил сигарету, притопывал ногой и раскачивался в такт музыке. Когда я подошел к столику, то увидел, что глаза у него полуприкрыты, а челюсть слегка выдвинута вперед. Весь гнев, который я ощутил, когда только заметил его, сразу же испарился.
Профессор выглядел на удивление мирно. И я понял про него кое-что еще: он, как я, понимал эту музыку.
Глава четырнадцатая
Когда в джаз-клубе зажглись потолочные лампы, посетители стали выходить, освобождая места для тех, кто хотел послушать вечернее представление.
Вскоре в зале остались лишь Марек, профессор, персонал и я.
Я наконец понял, что произошло. Марек привел меня сюда специально. Под столом я толкнул его ногой и многозначительно посмотрел в глаза, словно спрашивая: «Почему профессор здесь?»
Марек покраснел и пробормотал, что ему надо отойти в уборную, после чего оставил меня с профессором наедине.
– Я хотел с тобой поговорить, – сказал профессор.
Я проигнорировал его. Мои глаза блуждали по залу. В приглушенном свете это место казалось сверхъестественным – словно волшебная пещера в глубинах моря. Сейчас, ярко освещенный, зал выглядел убого. Потолок потрескался, часть лампочек в люстрах перегорела или вообще отсутствовала, полы были исцарапанные.
Профессор протянул руку и взял меня за запястье.
– Я знаю, вы все думаете, что мы в OSE даже не представляем, через что вам пришлось пройти, что мы смешны в своих попытках помочь вам, что нас разделяет слишком многое, но это не так, – сказал он, наклонившись ближе.
Я по-прежнему не смотрел на него. Мне не хотелось, чтобы меня трогали. Моим первым порывом было отдернуть руку. Но что-то внутри меня остановило. Вместо этого я сжал кулаки, и ногти больно впились мне в кожу.
– Что вы можете знать? – отрывисто и хрипло сказал я наконец.