Пока я листал страницы книги, у меня перед глазами стояли Бухенвальд и ребе Герцель Шахтер. Вскоре после освобождения капеллан VIII корпуса американской армии устроил для нас Шаббат, превратив кинотеатр Бухенвальда в синагогу. Некоторые, включая Интеллектуалов, постарались сесть как можно ближе к нему и активно принимали участие в церемонии. Остальные, как рассказывал Абе, держались в стороне. А были и такие, кто, как я, вообще не пришел. Вскоре после этого ребе раздал нам всем молитвенники. Для многих из нас они стали первой личной собственностью за много лет. Я крепко сжимал свой молитвенник в руках, думая:
Переведя взгляд с Аггада на мальчишек, а потом на профессора, я медленно покачал головой.
– Я не готов, – прошептал я, вспоминая Ральфа и коммунистов в Бухенвальде, которые верили в то, что все люди равны, а религии нас только разделяют.
– Не будь я евреем, – прошептал я профессору, – я был бы сейчас в Польше, со своей семьей.
Как-то вечером, возвращаясь с профессором из кафе, я увидел девочку с рыжими волосами, которую встретил в поезде, возвращаясь из Фельдафинга.
Сердце у меня замерло, и я моргнул, решив сначала, что это просто мираж. Как она могла очутиться здесь?
Но, подойдя поближе, я понял, что это и правда она. Девочка работала в саду, где я когда-то лежал, рассматривая звезды. Сад весь зарос сорняками и нестрижеными кустарниками. Вместе с какой-то женщиной она сгребала оставшиеся с осени листья в металлическую бочку. Когда я проходил мимо, девочка подняла голову. Наши взгляды встретились. Застеснявшись, я отвел глаза. Но когда посмотрел на нее снова, она продолжала следить за мной. Что-то промелькнуло на ее лице – мне показалось, улыбка. Она тоже меня узнала.
Весна сменилось летом с выгоревшим на солнце золотом и голубизной, и, распрощавшись с профессором после уроков, я стал приходить к ее дому. Обычно она копалась в саду, который постепенно преображался благодаря посаженным ею цветам: нарциссам, ромашкам и гвоздикам. Иногда она брала в руки большую лупу и, казалось, разглядывала их лепестки. К концу июля ее сад напоминал палитру художника с розовыми, желтыми, темно-фиолетовыми и голубыми пятнами.
Однажды вечером после ужина я пошел прогуляться, чтобы посмотреть на девочку. Она снова была в саду, в белом платье с рукавами-фонариками и в резиновых сапогах.
Набравшись мужества, я решился подойти к ней. Сначала я чувствовал себя уверенно. Но потом засмущался. Я стоял на улице, глядя на нее, и не мог сделать ни шага, хотя мой мозг кричал, что надо бежать. Ко мне вернулось то самое чувство, что в поезде – как будто мы уже встречались. Она увидела меня и сделала знак подойти поближе. Внезапно я осознал, как выгляжу в ее глазах: моя худоба, еврейская внешность, поношенная одежда и угрюмое, изуродованное лицо. Слова «пища для червей» и «свиньи полезней вас, евреев», которые бросали в нашу сторону нацисты, загремели у меня в голове. Стоит мне подойти, и я вызову у нее отвращение.
Приблизившись к девочке на расстояние вытянутой руки, я увидел у нее на шее тонкую серебряную цепочку с крошечной звездой Давида. Она покраснела и спрятала ее под платье.
– Мне нельзя показывать это другим, – прошептала она на французском. Теперь девочка выглядела взволнованной; ее лицо напряглось, а глаза забегали. – Это цепочка моей мамы.
Тогда мне стало ясно, что и у нее есть своя история. Она тоже слышала от нацистов подобные слова.
Я уже знал французский достаточно, чтобы мы могли поговорить. Она представилась Авророй.
– Ромек, – пробормотал я, с трудом подавив желание назвать свой номер.
– Ромек, – повторила она. – Мне нравится это имя. Раньше я такого не слышала.
– Оно польское, – сказал я. – Мое еврейское имя Рахмил.
Она показала мне, чем занимается. Через лупу она рассматривала гнездо пчел в земле. Гнездо напоминало купол. Я увидел, как пчелы копошатся внутри.
– Вам не кажется порой, что вы сходите с ума? – спросил я профессора несколько дней спустя, когда мы закончили урок, посвященный французским глаголам и их спряжению, и теперь ели мороженое – мое было с мятным вкусом.
Профессор только что сказал, что я хорошо продвигаюсь. Если я продолжу так дальше, то в сентябре смогу пойти в обычную французскую школу. Я уже читал на французском детские книжки, знал таблицу умножения, освоил деление и начала алгебры.
– Я больше не вижу их лиц, – продолжал я. – Не помню, как они выглядели.
– Твои родные? – спросил он.
Я кивнул.
– Я знаю, Ромек. Я тоже.