Когда папа узнал, что я вернулся назад в бараки HASAG, сбежав от партизан, он отнюдь не приветствовал меня с добротой и любовью. Он никак не показал, что скучал по мне. Вместо этого, в точности как после моего бегства с фермы Бранковских, он поколотил меня. Перекинул через колено и выпорол.
Я был в недоумении.
Я не мог понять, чего он хочет от меня.
Мне хотелось напомнить ему о тех временах, когда он клал злотый мне в карман, чтобы я купил себе мороженого, сливочной помадки или мятных подушечек в кондитерской лавке, или когда держал у себя на коленях, пока взрослые беседовали. С момента переезда в гетто он словно пытался отрезать меня от себя и от всей семьи, и моя душа обливалась кровью. Я считал себя хорошим, пока не пришли нацисты и не сказали, что я плохой. Мне казалось, что папа им тоже поверил.
Вот что я написал.
Профессор сказал, что то, с чего мы начинаем свои истории, многое говорит о наших истинных чувствах, даже если мы сами их не осознаем – как будто подсознательное пытается пробиться наружу. Профессор спросил, сержусь ли я на папу.
Мне не хотелось продолжать этот разговор, поэтому я вырвал страницы из своего блокнота и начал заново.
Я написал про Йом-кипур 1942 года. Вечером после Ошана Раба я выскользнул из нашей квартиры в гетто, прокравшись мимо мамы, которая купала Натана в том же жестяном тазу, что когда-то меня. Мне хотелось посмотреть, что творится снаружи. Я не выходил из квартиры в гетто с тех пор, как мы с Абрамом попались еврейской полиции, и нам пришлось прыгать в реку, чтобы спастись. В ту ночь папа опять меня выпорол, а мама, рыдая, умоляла никуда больше не ходить, кроме
Вокруг меня все дышало смертью, словно сам Азраэль ходил среди нас. Уличные попрошайки в драной грязной одежде протягивали свои почерневшие руки, моля о корке хлеба. Общие кухни, где варили суп, стояли пустые и закрывались с каждым днем все раньше. Те, кто успел поесть, дрались с голодными, требовавшими объедков. На улицах лежали трупы стариков и детей, умерших от голода, с закрытыми газетой лицами – это был знак уважения, ведь похоронить их по еврейским традициям мы не могли.
Когда я оказался на главной площади, туда въехало несколько крестьянских телег. Женщина, стоявшая рядом со мной, прошептала, что они из Шидловца. В телегах были евреи – голые. Я отвел глаза, а охранники тем временем построили их в два ряда, и один отправили в HASAG, а второй – на железнодорожную станцию. Я видел, как они били людей, таскали их за волосы и тыкали пистолетами.
Тут я остановился, вспомнив кое-что важное. Когда я был маленький, мама говорила, что надо всегда стараться видеть в людях хорошее – во всех, с кем сводит меня судьба. Наверное, я ужасный человек, потому что не могу найти ничего хорошего в этих охранниках, нацистах и солдатах из других стран, сотрудничавших с ними.
Эти страницы я тоже порвал.
Как-то в обед, когда мы с профессором решили сделать перерыв в занятиях и поехать в Париж послушать джаз в исполнении военных, я обнаружил на двери своей комнаты записку, где говорилось, что меня хочет видеть мадам Минк.
Меня охватил ужас. Кто-то умер. И сейчас я получу эту новость.
Я изо всех сил вцепился в поручень лестницы, боясь, что упаду. Мне казалось, что до ее кабинета я не шел, а плыл по волнам. Когда я открыл дверь, то первым мне в глаза бросилось круглое улыбающееся лицо женщины с тщательно причесанными светлыми волосами. Я выдохнул. Мадам Минк не станет сообщать плохие новости в присутствии гостьи. Меня вызвали по другой причине. Я постарался собраться и встать ровно – распрямил плечи и поднял подбородок, как делал на перекличках в HASAG и Бухенвальде. Даже не знаю, зачем: наверное, понял по тому, как женщина держалась, что это важная персона.
Ее улыбка была ласковой и дружелюбной, и я немного расслабился. Она изящно взмахнула в воздухе рукой и показала на кресло рядом с мужчиной, одетым столь же элегантно.
– Это Жанна Рено-Брандт, – начала мадам Минк. – Она попечительница OSE.
Я не знал, кто такая попечительница, но на всякий случай кивнул, мысленно напомнив себе спросить потом профессора. В HASAG я быстро научился слушать и кивать, со всем соглашаясь, даже если приказы выкрикивают на языке, которого ты не понимаешь. Начнешь переспрашивать или сопротивляться, и тебя застрелят.
Мускусный аромат ее духов заполнил всю комнату. Я подавил кашель.
– Здравствуй, – сказала Жанна, показывая мне, чтобы я сел рядом. Только тогда я понял, что до сих пор стою.
– Здравствуйте, – прошептал я в ответ, медленно опускаясь на стул.
– Почему ты грустный? – спросила Жанна.
Я пожал плечами.
– Я много слышала про тебя, Ромек, – продолжала Жанна. – Ты учишь французский и, как я поняла, делаешь большие успехи.
Я пожал плечами еще раз.
– Твоя семья была из Польши?
Я медленно кивнул.
– У меня двое сыновей твоего возраста и дочь немного младше. Они хотели бы познакомиться с тобой. Может, придешь к нам как-нибудь?
Я поднял голову и увидел, что она смотрит на меня.
– Я? – переспросил я изумленно.