Жанна кивнула головой.
– Но я же весь грязный и… я не думаю, что понравлюсь им, – пробормотал я, запинаясь. Как при первой встрече с Авророй, я вдруг застеснялся своей внешности, того, кто я и через что прошел. Как я могу даже заговорить с человеком, не испытавшим того же, что и мы?
– Я уже приходила сюда, – продолжала Жанна. – Ты меня не видел. Но я тебя – да. Другие играли в футбол, а ты стоял в стороне, такой грустный, прямо как сейчас. Может быть, мы с Жаном сможем немного тебя развеселить.
– Мы все грустим, – прошептал я, снова опустив голову и уставившись на свои растоптанные ботинки. – Просто некоторые лучше это скрывают.
– Мне уже тогда захотелось познакомиться с тобой, потому что ты, на мой взгляд, очень умный мальчик, – сказала Жанна так, будто не слышала моих слов.
Я уже открыл рот, чтобы сообщить ей, что другие мальчики из Бухенвальда занимаются алгеброй и физикой, а многие уже ходят во французскую школу. Я вовсе никакой не умный. Но прежде чем начать, я поглядел на мадам Минк, которая затрясла головой, словно знала, что я собираюсь сказать.
– Я бы хотела, чтобы ты приехал к нам на выходные, – настаивала Жанна. – Я свожу тебя в оперу или на симфонический концерт. Ты был на таких когда-нибудь?
– Только в Экуи и тут, – буркнул я. А сам вспомнил папу и музыку Бетховена, которую он так любил слушать. Его любимая вещь, «Соната № 14», или «Лунная соната», заполняла наш дом, просачиваясь, словно туман, под двери и сквозь трещины в стенах, так что ее было слышно и на улице.
– И в мои любимые рестораны, – продолжала Жанна.
– Даже не знаю, – ответил я, медленно качая головой. Я был перепуган, очень-очень сильно. Я только-только начал привыкать разговаривать с Авророй, единственным человеком не из числа Бухенвальдских мальчиков или персонала, помогающего нам. Что я скажу детям Жанны? О чем нам разговаривать? Что Жанна подумает обо мне, когда поймет, что, как бы она меня ни развлекала, я больше никогда не буду радоваться?
Мадам Минк кашлянула.
– Может, хотя бы попытаешься, Ромек? Только одни выходные. Если больше не захочешь ехать, тебе не придется.
– Мадам считает, что тебе может понравиться приезжать к нам, знакомиться с французской культурой, – подхватила Жанна. – Я слышала, ты любишь ходить в джаз-клубы. Знаешь, джаз появился в Париже в Первую мировую войну. А когда немцы оккупировали Францию, он стал нашим тихим, парижским способом сопротивления нацистам. Нацисты с их прямолинейностью, упорядоченностью, пунктуальностью и чистотой расы – полная противоположность джазу, который впитал в себя музыкальные традиции со всего мира и олицетворяет свободу, разнообразие и импровизацию. Я слышала, ты тяготеешь к джазу. Что он увлекает тебя так же, как нас, французов. Я с удовольствием свожу тебя на концерт, например Джозефины Бейкер. Или Эдит Пиаф. Она, конечно, не поет джаз, но зато она – моя подруга.
Жан прочистил горло, и я вздрогнул, позабыв, что он тоже находится в комнате. Из нагрудного кармана он вытащил плитку шоколада и протянул ее мне.
Я уставился на блестящую обертку.
«В мире есть и хорошие люди, Ромек», – сказал как-то Яков, надевая на меня свитер, который подошел бы даже самому крупному мужчине в Бухенвальде. Была зима, и тем не менее какой-то человек, еще один замерзающий заключенный, отдал свой свитер из Красного Креста мне, чтобы я грелся.
«Там, где есть монстры, – говорил Яков, – есть и ангелы, ведущие нас за руку. Никогда не забывай об этом».
Вот как получилось, что я принял предложение Жанны.
После того, как Жанна и Жан уехали, мадам Минк заговорила со мной о том, что OSE подумывает свести нас, мальчиков из Бухенвальда, с другими подростками-евреями, французами, живущими в Париже.
Она сказала, что французские мальчики помогут нам почувствовать себя частью французского общества и культуры. Мне в пару она выбрала мальчика по имени Жак, у которого был младший брат Анри. Пока мадам Минк говорила о том, как французские мальчишки приобщат нас к подростковой культуре и познакомят с обычными занятиями подростков, в голове у меня мелькали картины из Ченстоховы. Как-то на рассвете, еще до переклички, я выглянул в пыльное оконце барака и вдалеке увидел мальчика, шагавшего по полю возле лагеря. Он был примерно моего возраста и нес в руке металлическое ведро. Я смотрел, как он набирает из колодца воду, а потом идет через поле назад, к дому, из трубы которого поднимался в небо дым, напоминающий бледные чернильные разводы. Я задумался, какой жизнью он живет. Может, сейчас они всей семьей сядут завтракать? Знает ли он, что по другую сторону забора из колючей проволоки есть такие же мальчишки, которые смотрят сейчас на него? Ходит ли он в школу? У него на шее был красный шерстяной шарф, связанный, наверное, мамой или бабушкой.
Красный шарф. Помню, в тот момент я поклялся, что если когда-нибудь вернусь домой, попрошу маму связать мне красный шерстяной шарф.
– Ромек, я не хочу вселять в тебя напрасные надежды, – донеслись до меня слова мадам Минк.
– Что? – переспросил я, не понимая, о чем она говорит.
– Ты меня не слушал?