Не знаю, насколько правдива семейная легенда о том, что сносно говорить по-русски он научился годам к тридцати, но свидетельствую, что еврейский акцент, как и чудовищная картавость захламляли его речь до конца жизни. Когда в детстве я неопрятно вёл себя за столом, он мог прикрикнуть с неповторимой своей интонацией: «Ты за чем сидишь, за столом или за свиньёй?!» Порой забавно путал слова, наделяя их другим значением: «Я к нему с чистым забгалом, а он оказался подлец и интгиган!» Или: «Много, много у нас в вузе забавных инцестов», – имея в виду инциденты, конечно.
Да, но – килька. Преуспев в торговле, дед нанял репетиторов: он мечтал образоваться по-настоящему и поступить в медицинский институт. Однако общественность не дремала, и когда в газете появилась ядовитая заметка о том, что «местный нэпман Миркин вознамерился прикупить наш пролетарский мединститут», дед в тот же день, оставив молодую жену Лёлю, тихо из города слился (гены прадеда Арона? А может, гены праотца нашего Якова?).
Но слился он не в Америку, а в Москву, где никто его не знал и где со своим рабоче-нефтяным опытом, забубённым пролетарским чубом и едва ли не гармонью в руках он смог затеряться в толпе таких же разномастных абитуриентов Тимирязевской академии. Гранит наук мой дед грыз с тем же остервенелым упорством, с каким разгрызал коловой пряник за ящиками с цейлонским чаем в дядином амбаре.
К тридцати пяти годам дед мой, Марк Аронович Миркин, закончил два факультета Тимирязевской академии и в Астрахань вернулся – нате, выкусите! – дипломированным специалистом в области рыбного хозяйства. Левиафан – вот рыба, достойная моего легендарного деда. Но в Астрахани она не плавала. За неимением Левиафана дед поступил на работу в КаспНИИРХ (Каспийский научно-исследовательский институт рыбного хозяйства), угодив в то самое место, в то святилище, куда и стремилась его чешуисто-икряная, волжско-каспийская душа. Впоследствии душа эта воплотилась и процвела в пахучем рыбьем царстве, в невиданном изобилии осетрины, севрюги, белуги, белорыбицы, каспийской селёдки-залома… не говоря уж о сазанах-сомах-лещах и прочей повседневной мелочовке, не говоря об икре: осетровой, севрюжьей, жирной белужьей, тягучей-липучей паюсной, нарядной искристо-зернистой, а также ястычной, икре бедности нашей…
…Астрахань родная! Икорная столица России… Рыбья благодать, янтарное, сердоликовое свечение копчёных лещей, антрацитовый блеск икряной тяжёлой плоти, жирная слеза матушки-Дельты.
Икра и осетрина были в каждом доме. Но все об этом помалкивали, дело-то подсудное, да и рыбаков подставлять ни к чему. В моём детстве раза три дед брал меня на рыбзаводы. В основном там работали интеллигентные очкастые люди в белых халатах, но попадались и рыбацкого вида личности в брезентовых грубых куртках, в резиновых сапогах.
Всю жизнь дед ездил в командировки по то́ням – рыболовецким промысловым участкам, где выметался и забирался невод. Отсутствовал по два-три дня и возвращался как из военного похода – увешанный трофеями. Однажды (мне было года четыре) взял меня с собой. Помню облезлый служебный катер, грохот мотора, громадную, чуть не до горизонта, латунную гладь воды. Заходящее солнце над тоней, его абрикосовое свечение, плавно переходящее в лунный пейзаж, и фигуры рыбаков, как бы встроенные в тот пейзаж: не отнять их, не вырубить из него. Люди с заскорузлыми пальцами, с чёрными ногтями, под которые уже навечно забилось всё то, что они цепляют в реке, выбирая сети, в огромных сапожищах, от которых пахнет тем же неповторимым волжским запахом большой речной воды. Ни с чем никогда его не спутаю! Запах не ульяновской Волги, где рыба отдаёт тиной, а настоящей большой речной воды. На берегу, на мокром песке лежат вытянутые из сетей огромные белуги, рядом тётка – по колено в воде – приподнимает сеть, что-то вытаскивая, высвобождая из верёвочной ячейки. Солнце садится, золото в воде плавится в холодноватый лунный блеск, скользит по рыбьей чешуе; полутьма, грубые фигуры… «Макароныч! – сдавленный возглас, – ну давай, перегружай, Макароныч, ну что ты встал, блядь, как памятник Ильичу!!!»
По возвращении из командировок деда на причале всегда встречал на мятом-боевом нашем зелёном «москвиче» ещё один контрабандист, мой отец. Дед поднимался из катера, выбирался на причал, зорко поглядывая по сторонам. Рыбаки грузили в «москвич» мешки с уловом.
Затем дед звонил на работу и сказывался больным – а он и был больным, он был по-настоящему болен своей рыбьей страстью; и, не выходя из дому, дня два-три возился на кухне: разбирал, чистил, резал, солил рыбу, солил икру – разную, в том числе и ястычную – это которая сушится прямо в плёночном таком последе, в котором и зреет. Я её терпеть не мог, она к зубам прилипала.