“Ой, да это же моя душечка! – восклицала она. – Какая ты молодец, что позвонила своей старенькой тете”, – и от ее веселого, теплого тона Гарриет разом оживала и, стоя на темной кухне возле висевшего на стене телефона, она зажмуривалась, опускала голову и отогревалась, и сияла, будто начищенный колокольчик. Хоть кто-нибудь так радовался звонкам Гарриет? Нет, никто. А теперь можно набирать этот номер, набирать его сколько влезет, набирать его хоть ежеминутно и до самого конца света – и все равно больше ей никогда не услышать в трубке восклицаний Либби: “Моя душечка! Дорогая моя!” Нет, теперь дома у нее пусто и тихо. В запертых комнатах пахнет кедром и ветивером. Вскоре вынесут и мебель, но пока там все было точно как в тот день, когда Либби отправилась в путешествие: кровати застелены, в сушилке стоят рядками вымытые чашки. Дни проносились по комнатам безликой чередой. Солнце вставало, и пузырчатое стеклянное пресс-папье на каминной полке снова вспыхивало, проживало свою крошечную лучистую трехчасовую жизнь и снова тонуло в темноте и дреме, когда в полдень его миновал наконец солнечный треугольник. Ковер с цветочными лозами – огромный лабиринт для игр маленькой Гарриет – затеплеет то тут, то там желтыми полосками света, которые ближе к вечеру потянутся из-под деревянных ставней. Длинными пальцами они проскользнут по стенам, лягут вытянутыми, косыми прядками на фотографии в рамках. На одной – маленькая Либби, тоненькая и перепуганная, держит за руку Эди, на другой, пожелтевшей от времени, хмурая, ветхая “Напасть” в предгрозовой атмосфере, придушенной лозами трагедии. Но и этот вечерний свет потускнеет и угаснет, и не останется совсем никакого света, один прохладный голубой отблеск уличных фонарей – его только и хватает, чтобы все разглядеть в темноте – будет ровно мерцать до самого рассвета. Шляпные картонки, дремлющие в комоде аккуратно сложенные перчатки. Висит в темных чуланах одежда, которой Либби больше никогда не коснется. Скоро их рассуют по коробкам и разошлют по баптистским миссиям в Китае и Африке, и, может быть, уже недалек тот час, когда крошечная китайская дамочка в разукрашенном домике, под сенью золотых деревьев и чужестранных небес будет вместе с миссионерами пить чай в каком-нибудь розовом выходном платьице Либби. И как только миру удавалось жить дальше? Люди сажали сады, играли в карты, ходили в воскресную школу, отсылали коробки со старой одеждой в китайские миссионерские организации, а сами все это время торопились к рухнувшему мосту, к пропасти.
И Гарриет тосковала. Она в одиночестве сидела на лестнице, или в коридоре, или за кухонным столом, обхватив голову руками, она сидела в спальне на подоконнике и глядела на улицу. Внутри нее кололись и царапались старые воспоминания: ее обиды, неблагодарность, все слова, которые теперь не возьмешь назад. Она снова и снова вспоминала, как однажды наловила в саду тараканов и насовала их в верхушку кокосового пирога, над которым Либби трудилась весь день. И как тогда Либби расплакалась, расплакалась, будто маленькая девочка, уткнувшись лицом в ладони. Либби расплакалась и когда Гарриет, разобидевшись, сообщила ей, что ей совсем не понравился подарок, который Либби сделала ей на восьмилетие – подвеска-сердечко для ее браслета. “Игрушку! Я хотела игрушку!” Потом мать отвела Гарриет в сторонку и рассказала, что подвеска стоит очень дорого и Либби такое не по карману. А хуже всего, в последний раз, когда она видела Либби, в самый распоследний раз, Гарриет просто вывернулась у нее из рук и помчалась по улице, даже не оглянувшись. Случалось, что посреди очередного полусонного дня (когда она часами валялась на диване, вяло листая “Британскую энциклопедию”) эти мысли заново накатывали на Гарриет с такой силой, что она заползала в чулан, закрывала дверь и рыдала, рыдала, уткнувшись в тафтяные юбки старых материнских вечерних платьев, и к горлу у нее подкатывала уверенность в том, что дальше она будет чувствовать себя только хуже.
Учебный год начинался через две недели. Хили теперь участвовал в каких-то “репетициях оркестра”, каждый день по удушливой жаре маршировал взад-вперед по футбольному полю. Когда же на поле выходила потренироваться футбольная команда, они все гуськом возвращались в спортзал, развалюху под жестяной крышей, садились там на складные стульчики и упражнялись со своими музыкальными инструментами. Потом дирижер разводил костер, они жарили хот-доги или играли в софтбол или устраивали импровизированный джем-сейшн со взрослыми ребятами. Иногда Хили возвращался домой рано, но тогда, говорил он, ему по вечерам надо было заниматься, играть на тромбоне.