Конечно, бабка не желала ему зла, она просто несчастная, сломленная старая женщина, которая всю жизнь трудилась не покладая рук и ничего не заработала, и у нее и надежды-то заработать не было, она и не знала, что это такое – надежда. Но почему она при этом думала, что и у ее внуков нет никакой надежды добиться хоть чего-то, Юджин не очень понимал.
– Я ее в конторе взял, ба, по сельскому хозяйству, – сказал он. – Бесплатно. Да и тебе б не помешало туда сходить, хоть разок. У них там есть книжки про то, как вырастить все что хочешь – хоть дерево, хоть овощ какой, хоть злак.
Дэнни все это время сидел тихонько, глядя перед собой застывшим взглядом, и вдруг вскочил. Его пошатывало, глаза остекленели. Юджин с Гам уставились на него. Он сделал шаг назад.
– Тебе очень идут эти очки, – сообщил он Юджину.
– Спасибо, – Юджин смущенно поправил очки.
– Очень идут, – сказал Дэнни. Глаза у него подернулись нездоровым возбуждением. – Вот так всегда и ходи.
Дэнни повернулся, колени у него подогнулись, и он рухнул на пол.
Сны, которым Дэнни сопротивлялся две недели подряд, одним махом обрушились на него, будто прорвавший плотину водопад, а вместе с ним в Дэнни полетел градом весь мусор, все обломки разных лет его жизни – так что Дэнни было снова тринадцать, и он лежал на койке в первую свою ночь в колонии для несовершеннолетних (бурые бетонные стены, огромный вентилятор покачивается на каменном полу, будто вот-вот взлетит), и в то же время ему было пять и он ходил в первый класс, ему было девять и мать лежала в больнице, он страшно по ней скучал и боялся, что она умрет, боялся пьяного отца в соседней комнате и, пока лежал без сна и трясся от ужаса, выучил названия всех специй, которые были нарисованы на занавесках, висевших у него тогда в спальне. Занавески были старые, кухонные, Дэнни до сих пор не знал, что такое кориандр или мацис, но коричневые буквы, прыгавшие по горчично-желтой хлопковой ткани, до сих пор стояли у него перед глазами
Дэнни метался на кровати – ему сразу было и пять, и девять, и тринадцать, и в то же время он был собой нынешним, двадцатилетним наркоманом с судимостью, с призрачным богатством в виде наркотиков брата, которые так и взывали к нему из тайника над городом – пронзительно, жутко, и водонапорная башня ему то и дело казалась деревом, с которого он как-то в детстве скинул щенка охотничьей собаки, чтобы посмотреть, что будет (щенок умер), а вина за то, что он хочет обокрасть Фариша, перечеркивалась, мешалась с постыдной ребяческой ложью о том, как он якобы разъезжал на гоночных машинах, как избивал и убивал людей, с воспоминаниями о школе, судах, тюрьме и гитаре, на которой отец запретил ему играть, потому что, мол, времени на это слишком много уходит (где эта гитара? Нужно ее найти, там его ждут, в машине, скорее-скорее, не то они уедут без него). Разные места, разные времена тянули его во все стороны, и он в замешательстве вертел головой туда-сюда. Он видел, как мать – мать! – заглядывает к нему в окно, и у Дэнни слезы наворачивались, когда он читал беспокойство на ее добром, оплывшем лице, но были и лица, от которых он в ужасе отшатывался. Как же отличить живых от мертвых? Кто-то глядел на него приветливо, кто-то – нет. И все они переговаривались с ним и друг с другом, хотя при жизни и знакомы не были, они входили и уходили огромными делегациями, трудно было понять, кто с кем пришел и что они все делают у него в комнате, где им не место, и их голоса мешались с дождем, барабанившим по жестяной крыше трейлера, и сами они были серыми и бесформенными, как дождь.
Юджин в странных дешевых очках, которые придавали ему ученый вид, дежурил у его постели. Иногда комнату озаряли всполохи молнии, и Дэнни видел, что посреди переменчивой людской круговерти с места не двигались только Юджин и его кресло. А иногда ему казалось, что в комнате никого нет, и тогда Дэнни подскакивал в кровати, боясь, что он умирает, что пульс остановился, что у него холодеет кровь и даже призраки его покинули…
– Лежи, лежи, – говорил Юджин.
Юджин. Винтиков у него в голове не хватает, но зато он – если не считать Кертиса – самый добрый из братьев. Фариш, тот перенял папашину злобу, которой в нем, правда, поубавилось с тех пор, как он себе башку прострелил. После этого он присмирел. А что до злобы, так больше всего ее досталось Рики Ли. Но уж в Анголе она ему, наверное, пригодилась.
На их отца, у которого были желтые козлиные глаза и побуревшие от табака зубы, Юджин был мало похож, зато он во многом напоминал их несчастную алкоголичку-мать, которая перед смертью бредила о том, что якобы Ангел Господень стоит босой у них на печной трубе. Красавицей она, царствие ей небесное, не была, и Юджин – тоже невесть какой красавец, с близко посаженными глазками и простецким носом картошкой – был весь в нее. Но очки эти как-то скрашивали его уродливый шрам.