Афганец пригнулся, стал как-то странно раскручиваться туловищем, будто примериваясь собою в них с мамой выстрелить. Он крутился, пустой рукав болтался, хлестал его то по спине, то по груди. Саша сначала не поняла, что он это ее маму шкурой назвал. И что его тупые, налитые пьяной злобой глаза смотрели сейчас на ее, Сашину, маму. Не на кого-то другого. Не на ту тетку с отстегнувшимся воротником. Не на ее Славика в черном полушубке и огромной рыжей шапке, который уже поднялся с земли и вяло дрался возле остановки, переступая вокруг окровавленного тела. Не на милицейскую машину, которая подъехала к остановке. Борзой афганец их убить хотел. Их с мамой. Саша заорала еще громче. Афганец махал перед ними обрубком руки. Потом вдруг упал и не мог подняться, путаясь в своих ногах. Кричал им теперь снизу:
– Ты знаешь, какой сегодня день? Подстилка ты! Да вы нам должны! Вы все нам должны, суки! Вот за это! За это!
Он наконец поднялся и тряс теперь перед маминым лицом остатком руки. Саша еще крепче обхватила маму. Если афганец ее толкнет, они упадут вместе. Однако мама сама на него замахнулась. Хотела ударить по голове, но не попала.
– Я тебя туда не посылала, придурка. Если бы никто из вас не поехал, ничего бы не было.
– Да че ты знаешь, че ты, сука, знаешь вообще? – афганец не ожидал нападения, голос его сорвался, стал писклявым и гнусавым.
– Да всё я знаю. Мы тут хрен последний доедали, молоко детям раз в неделю, чтобы вы там автоматами своими трясли. Отказались бы ехать – может, не размахивал бы сейчас перед ребенком культей. Че ты мне доказать хочешь? Не видела я вас, что ли, таких? Пшел вон, гнида!
Мама плюнула афганцу на грудь и собралась уходить. Но тут к ним из толпы дерущихся подошел еще один. Одетый точно так же: полосатая майка, рубашка, только в нормальных брюках, валенках и в клетчатом пальто, коротком, с вылезшим воротником из искусственного меха.
– Извините, женщина. Он у нас устал немножко.
Второй афганец схватил борзого за плечи, выровнял его, отряхнул и набросил на него всю в наледи то ли куртку, то ли пальто – видимо, борзой потерял его в драке и не мог сам надеть.
– Устал он! Да вы все тут устали. Тюрьма по вам устала плакать. Сколько можно людей пугать?
Мама снова развернула Сашу, чтобы уходить, и снова не ушла. Второй афганец зло, но без ненависти, посмотрел на них, как тот же карась со сковородки.
– Вы-то от чего устали, женщина? Виталик, может, родину защищал. Вас. Он здоровье свое потерял, чтобы вы тут спокойно ходили, пили, ели, а вы его по голове. Так нельзя… Нельзя, – безусый, белобрысый и совсем не тощий афганец поправил на борзом одежду, проверил пуговицы.
– Чего нельзя-то? Чего нельзя? – разозлилась мама.
– Нельзя не слушать человека, женщина. У человека горе в душе. Большое горе.
– Горе у него… философ. Тьфу! У меня, может, тоже горе. У меня ребенка кормить нечем, валенки у нее дырявые, из сапог выросла. Что-то я не хватаю людей на улице горем своим им в лицо тыкать.
– Да я… я же… Вы поймите, женщина, – снова загнусавил борзой, – вы поймите, я же хочу, чтобы вы нас просто поняли. Выслушали. Сегодня такой день, такой день.
– Не хочу я об этом слушать! Не хочу! И тяпку свою убери, – зарычала мама, отмахнулась от культи борзого и потащила Сашу к палаткам.
Тетенька с оторванным воротником отряхивала своего Славика, которого, уже без полушубка, наконец выпустили из драки. Увидев, что мама уходит, она закричала что-то вслед. Милицейская машина так и стояла у остановки, милиционеры сидели внутри. Саша оглядывалась на борзого и понимала, что больше его не боится. Раньше она боялась афганцев, их все боялись, а теперь – ненавидит. И не хочет на них смотреть. Кто такие афганцы, почему они всё время пьяные, почему их называют наркоманами, почему у них нет то рук, то ног, ей никто не объяснял. Они где-то воевали. Но где и когда? Где этот Афганистан? Она даже смотрела специально на карте – это так далеко от Тюмени. Они ездили один раз с мамой к дяде в Хабаровск. Четыре дня ехали. Это почти как до Афганистана. Очень далеко. Тюменцы-то им зачем сдались? Везти их туда. И что они там делали, где воевали, с кем? Почему они в тельняшках? Она же видела – там нет моря. И откуда они взялись теперь снова здесь? Почему не остались в своем Афганистане? Почему дергают людей на улице и требуют, чтобы их слушали? А Саша не хотела. Не хотела, чтобы ее тыкали носом в чужого человека, в чужую жизнь. Когда к ним подходил такой вот пьяный афганец, он всегда что-то объяснял. У него всегда была расстегнута куртка, и он всегда пытался порвать на себе коричневую, с зеленым оттенком рубашку, будто старался показать, что у него внутри. Схватить ее, Сашу, за шею и ткнуть туда, в свое нутро.