Мне стыдно, мама. Я обманываю мир, обманываю самого себя, якобы живу духовной жизнью; скрестив ноги, лицемерно восседаю перед позолоченной статуей, охотно кормлюсь подношениями, ради которых люди трудятся в поте лица, и стараюсь нарисовать себе Будду в полной пустоте…
Десять лет прошло. Кажется, только позавчера я обрил голову, пытаясь унять сердце, разрывавшееся от надежд и ожиданий, что я тоже смогу стать буддой, – а прошло уже десять лет. Поначалу всё ладилось. Казалось, вот-вот – и Будда в моих руках. Но года через три терпение иссякло, а через шесть пришлось содрогнуться от безбрежного отчаяния. Тогда я встретил женщину. Мы с ней легли в два слоя. Я испытал наслаждение от союза мира и существования, которые считал разобщёнными. Однако в миг разъединения удовольствие исчезало, а мир и существование превращались в две параллельные прямые. Удовольствие длилось мгновение, но плата за него оказалась высока. Меня исключили из монастыря. Я стал скитальцем, монахом-бродягой.
С тех пор начались мои блуждания. Я пил вино. Курил. Ел мясо, спал с женщинами. Чувствовал пустоту. Чтобы забыть её, снова пил и спал с женщинами. Потом на меня вдруг что-то находило: я садился в позу лотоса и боролся с хваду. Отчаяние. Отчаяние. Я снова вливал в себя горькую водку из монашеской чаши и дрожал. Хотел во всём дойти до конца. До конца всех концов. Моя смазливая физиономия сморщилась, ясный взгляд потух. Я пристрастился к мысли о самоубийстве. Настырная, ничтожная мыслишка. Но ты не знаешь, какие страдания пульсировали в моих жилах, не наход себе выхода, скрытые под серой рясой. Ты не знаешь страданий молодого монаха – они сродни утренней эрекции. О-о, ты не знаешь, какая странная тоска терзала моё тело бессонными ночами. Самоубийство. С другой стороны, возможно, именно мысль о нём и была опорным столбом, удерживавшим во мне слабую жизнь. Прости. Похоже, я снова тешу себя тщеславием. Долой эту пакостную чушь, скажу всё как есть. Мысль о самоубийстве держала меня за глотку, а это значит, что я боролся за жизнь. Я хочу жить. Я жажду жизни всем своим существом, до ломоты в костях. Но я не знаю как. Не знаю, как лучше жить, как жить по-настоящему.
И вот в то время когда меня сотрясали страдания, вдруг пришла мысль о литературе. Да. Попробую-ка и я писать. Напишу роман, который разбудит души спящих, как колокол на рассвете. Однако это и вправду смешно. Только подумай! Разве может написанное непробуждённым пробудить человеческие души? В общих словах, роман – это история о людях, увиденная просветлёнными глазами просветлённого автора; чистая и безжалостная, как лезвие ножа, проза. Хладнокровная битва, не приемлющая ни грамма сентиментальности или шарлатанства. Конечно, на свете найдутся мошенники, производящие всякий мусор и называющие себя писателями и поэтами. Только какая в этом слава, чем тут гордиться? Тем более в такие суровые времена на этой суровой земле. Это мука и наказание.
В то время я познакомился с одним университетским профессором – он приезжал в монастырь, где я тогда жил. Это был известный человек, автор множества книг, его имя часто мелькало на страницах газет и журналов. Он говорил, что пишет ради того, чтобы вернуть несправедливо голодающему, несправедливо притесняемому народу человеческую жизнь. У него был проницательный ум, чёткая логика и сильный слог. Я достал его тексты и читал запоем ночи напролёт, они произвели на меня глубокое впечатление, и в конце концов я проникся к автору уважением.
Однажды профессор пригласил меня к себе. Он жил в просторной роскошной квартире. Когда он приезжал в монастырь, я угощал его дешёвым сочжу, и теперь он сам решил меня угостить и велел своей красавице-жене принести нам выпить.
– Знаете, что это? – спросил он, протягивая мне стопку.
Что могли сказать человеку с гор, который только и умел что стучать в моктак, похожие на дождевых червей буквы на этикетке? Профессор рассмеялся.
– Итальянское «Карменере». «Карменере». Лучшее из западных вин. Хе-хе-хе.
Коснувшись кончиком языка кроваво-красной жидкости в миниатюрной стопке размером со шляпку жёлудя, профессор остался необыкновенно доволен. Я взял свою стопку – она уместилась в ладони – и враз проглотил. Сладковатый привкус на нёбе и вправду оказался бесподобен, не даром вино было высшего сорта. Никакой отрыжки. Сколько ночей я исполнял этот похожий на стон крякающий припев в мрачном чулане на задворках монастыря…
– Отличное вино, однако! Так и щекочет язык, – я подмазывался.
– Не спешите. И закусывайте.
– Сколько же оно стоит? – этот вопрос интересовал меня больше всего.
– Одна янки достала по знакомству. Бутылка – сто долларов. Я у них постоянный клиент, а так такое ни за какие деньги не достанешь.
– Немало, однако! По-нашему где-то пятьдесят тысяч выходит?
Положив в рот ломтик американского сыра, профессор замахал руками.
– Какое там… За одну рюмку выложишь сотню. Корейские воны – разве деньги?