Ванька, видимо, когда-то был мужиком могутным, но, истощённый многодневным запоем, быстро стал выдыхаться. Гуревич же, несмотря на скромную комплекцию, был жилистым, здоровым и злым; к тому же в студенческой жизни года два занимался самбо, даже участвовал в городских соревнованиях. Ему удалось наконец Ваньку одолеть да ещё вывихнуть ему руку с плеча известным в самбо приёмом. Ванька взвыл и засучил ногами…
Гуревич сидел у него на спине, с упоением колотя его мордой об пол. Всё напряжение последних месяцев, бессонные ночи, дежурства на скорой – он вколачивал в бурый линолеум приёмного покоя через лохматую Ванькину личность.
Очень вовремя в кабинет врезались, забыв в коридоре привезённого пациента, два санитара с подъехавшей психоперевозки. Ваньку стреножили, закатали в ремни, вкололи в буйную его задницу аминазин, вызвали машину и увезли по травме в другую больницу…
Кое-как Гуревич дотянул до утра, продолжая принимать больных и чувствуя, как горячим гейзером пульсирует половина лица. Левый глаз просто уже ничего не видел, истекая неудержимым потоком слёз.
А утром надо было дежурство сдавать.
Для новичков в коллективе существовала традиция: дежурство сдавали в актовом зале, на утренней конференции, в присутствии всего персонала больницы.
Там уже собралось человек двадцать коллег; все хмурые, невыспавшиеся на вид – может, и у них дома младенцы вопят? Многие дремали с открытыми глазами… Гуревич давно умел распознать эту остекленелую вежливость в лице.
За столом на сцене уже сидели главврач и начмед. По заведённому порядку начмед сначала принимал дежурство, затем отдавал приказы и распоряжения – кого из больных выписывать, кому уделить больше внимания, обсуждал заботы и проблемы больничной кухни. Словом, дела хозяйственные, рутина обычной клиники.
Гуревич надеялся затеряться за спинами, но Игнатий Николаевич вытянул шею, высмотрел его и сказал:
– Нет-нет, вы дежурный врач, вам на сцену.
Бочком, как краб, Гуревич поднялся по трём ступенькам и на стул присел тоже бочком, оперев левую сторону лица на ладонь, типа задумался.
– Ну что, друзья мои, начинаем утреннюю конференцию, сейчас дежурный врач введёт вас в курс дела. Кстати, познакомьтесь – это наш новый коллега Семён Маркович Гуревич, свеженький, так сказать, специалист. Покажитесь же всем, дорогой Семён Маркович, не прячьтесь.
Гуревич – а куда он мог спрятаться! – поднялся, опустил руку и повернулся к залу.
По коллективу прокатился шорох… Коллеги стали просыпаться. Два-три мгновения ещё висела пауза, потом женский голос негромко и отчётливо произнёс:
– Госссподи… Опять алкоголика взяли!
В благодетельных дебрях психиатрии
Как ни странно, уже в ординатуре у Гуревича на свою будущую специальность выработался взгляд более близкий к позиции его суровой матери, чем вдохновенного отца.
Едва ступив на профессиональную стезю, он понял, что психиатр по роду профессии вынужден существовать в ауре безумия, ежедневно и ежечасно сохраняя в себе критический взгляд на реальность. Он просто обречён смотреть на прочих особей с некоторым превосходством, ибо ясно видит, что кругом все, повально все – душевнобольные, и твёрдо знает, что лишь он один ещё как-то балансирует на грани между двумя мирами.
Главное, что понял Гуревич: нормы в человеческом поведении нет, каждый индивидуум в той или иной степени безумен, дело лишь за малым – суметь это распознать. И потому любой открывший рот и заговоривший человек для психиатра изначально представляет некую патологию.
Если брать грубо и очень общо, вся психиатрия делилась на два направления: немецкую школу и французскую школу, разница между которыми заключалась в методах.
Любопытно, что эту, весьма приблизительную, картину когда-то нарисовала Гуревичу именно мама; в отличие от отца, стихов она не цитировала, в членах Пушкинского общества не состояла, но обладала даром лапидарной речи. То, что сейчас называется Википедией, в детстве и отрочестве Гуревича было просто маминым объяснением по любой теме.
– Немецкая школа, как и всё немецкое, основана на карательных методах, – заметила она как-то вскользь, как обычно, не заморачиваясь с категориями типа «взвешенность» или «справедливость», прямо и лаконично выражая словами то, что думала. – Там даже термины звучат устрашающе, как приказы зондеркоманды. Слушай: «шперррунг! шперррунг!» – а это просто означает состояние, при котором человек замолкает и не может выдавить ни слова, потому что в голове у него бешеный напор мыслей. В традициях немецкой психиатрической школы больного вяжут, бьют; если он сопротивляется, погружают в ледяные ванны. Если человека достаточно долго мучить, он, в конце концов, скажет, чем болен.
В общем, обычные люди, говорила мама, немецкой школы побаиваются.
Французская школа психиатрии и развивалась несколько позже, и представляла собой более мягкий, более психоаналитический, более сослагательный, что ли, вариант.
Советская психиатрическая школа по традиции была немецкой.