Первое время Гуревич сомневался и нервничал в случаях установления диагноза. Ему казалось, что он один может как-то защитить пациента, который продвигается по тончайшей кромке, балансируя в тумане спутанного сознания. В свои сомнения он никого не посвящал, боясь свалиться в одно из допущений.
Наконец договорился с самим собой отсекать рабочий день, выходя из здания клиники. Отгородить себя от безумия, отшатнуться от него как можно дальше. Он даже придумал такое мысленное упражнение: прыжок с крыльца. И если выходил с кем-то из коллег, продолжая рассуждать о каком-то случае или пациенте, высказывая свою точку зрения или просто рассказывая анекдот, он на миг крепко зажмуривался, группировал мышцы и мысленно выпрыгивал, к чёртовой матери, из этой области своей жизни. И каждый раз говорил себе, что на сегодня – спасён! Ибо дальше его ждал реальный трамвай до дому, дверь своего подъезда, несколько привычных, давно пересчитанных ступеней и милые запахи и звуки семьи: бельевая раскладуха с влажными распашонками и ползунками посреди комнаты, благоухание жареной картошечки, Мишкин ор или смех и Катя, Катя, Катя…
– Гуревич! – неслось из кухни. – Надеюсь, ты не забыл купить горчицы?!
Катя была оплотом его здравой и подлинной жизни, пятачком гранитной скалы под его не то что неуверенными, но вечно куда-то не туда рвущимися ногами. Порой ему казалось, что женился он совсем на другой девушке, не на той, за которой ухаживал несколько месяцев. До известной степени так оно и было.
Та, другая, была приживалкой у отчима и сестёр. После маминой смерти дня не проходило, чтобы ей не намекали, что такие взрослые, «самостоятельные» девушки покидают родительский кров и сами разбираются со своей жизнью. Её самостоятельность заключалась в стипендии, половину которой она отдавала в семью, «на пропитание» и, говорил отчим, «за электричество и воду», – будто в наши дни можно было жечь лучину, а она, шалава растратная, бесстыдно лампочки включала где ни попадя.
Общежития ей как местной-прописанной не полагалось, ну а стипендии, уж конечно, не хватило бы на съём ни комнаты, ни угла. Мамин брат, дядя Костя, звал Катю к ним «пожить немного», но кто его знает, что он под этим понимал: там недавно двойня родилась, может, он надеялся её к детишкам пристегнуть? И куда бы она делась, скажите на милость, после этого «немного»? По окончании Института культуры ей светило работать библиотекарем, приносить домой «Иностранку» и переплетать в самодельные журналы публикации зарубежных писателей.
Гуревич с его внезапным, как землетрясение, предложением руки и сердца после первой же застенчивой переспанки потряс её замкнутую и осторожную душу. Перетряхнул и снёс начисто все её представления о мужчинах, о любви, об отношениях между людьми. Она пыталась разобраться в причинах его благородства, объяснить себе природу и подоплёку этого его дикого поступка… И не находила объяснений, кроме тех, что видела, просто глядя в его лицо: этот рыжеватый, долговязый, довольно милый, хотя и странноватый парень оказался абсолютно незащищённым человеком. Этот нелепый Дон-Кихот женился бы на любой бабе, которой пришло в голову его об этом попросить, сославшись на своё затруднительное жилищное положение. Вот что сразу же поняла Катя, сирота и трезвая голова, или, как припечатала её будущая свекровь: «крепенькая девчушка». Просто она оказалась первой (не то чтобы Гуревич это ей объявил, но, как любая женщина, она всё поняла по его бесконечным задыхающимся:
Таких, как Гуревич, в обществе
Была у Кати некая душевная опора, магическая заначка такая, сильный козырь: в её материнской родне водились цыгане, и Катя свято верила, что пусть частично, пусть
Спустя примерно год после свадьбы Катя с изрядным тайным удивлением обнаружила, что всеми жилочками души и тела, оказывается, любит своего мужа, этого благородного мудака Семёна Марковича Гуревича, и оторвёт голову всякому, кто покусится, кто осмелится… да просто кто скажет недоброе слово!