Когда, провожая его к дверям, женщина спросила – что же с ними теперь будет, – Гуревич, не задумываясь, отпустил им все грехи. Он чувствовал себя святым угодником великой скорой церкви. «Пройдёт, – сказал, – постепенно поменяете окрас с ореха на сосну, потом на берёзу…»
Во дворе, перед тем как сесть в машину, поднял голову к их окнам: из-за синей тяжёлой шторы ему благодарно махали две коричневых руки.
Теперь сам Гуревич стоял с женой у окна, за которым шли и шли куда-то вдаль группы людей, выкрашенных под тёмный орех… «Мы два рояля… – думал он, – у нас инфаркт…»
Картины за окном напоминали коридоры и палаты столь поспешно покинутой им родной психиатрической больницы № 6.
Ничего, пообмялись, пообвыклись!
Это по первому разу впечатление убойное. Потом уже начинаешь понемногу врубаться, что к чему. Во-первых, Судный день. Думаете, зря он вошёл в культуру и эпос многих народов мира – хотя изобретение, понятно, еврейское? Это день такой покаянный, такая тягомотная интермедия, добросовестно поставленная и оформленная подходящими костюмами и декорациями: тут тебе и белые одежды, типа «помыслы наши чисты перед Тобой», и сиротская обувка, не кожаная ни в коем случае, на радость Обществу защиты животных; и смирение, и трепет перед гневливостью и худым приговором вселенского Главрежа. А музыкальное сопровождение, пронзительный визг и хрип бараньего рога,
Всё это с течением времени перестаёт быть истошным и диким, культурный шок ослабевает, и панорама лиц, деталей и житейский обиход постепенно въедаются в тебя, в твои дни и ночи, в твой быт и в твои праздники, пусть ты и не молишься, как накрученный, пусть бога поминаешь примерно в том ключе, в каком его поминала продавщица Тося в отделе прибалтийского трикотажа. Въедается в тебя вся эта камарилья, как тот же климат – хамсин дурманный или сухая жарь; как пыльная взвесь пустырей, голубая кромка Иорданских гор или морская даль – ребристая, как стиральная доска бабушки Розы.
И неважно, что пастушьи стада уплыли в тысячелетия, а вместо них вокруг зеркалят небоскрёбы хай-тека. Глянешь в чье-то загорелое лицо, всмотришься в глаза под выгоревшими бровями и думаешь: Игорь Петрович, а что вы делали у себя в Харькове все эти минувшие века?
В Израиль к тому времени перебрались двое-трое бывших сокурсников Гуревича, в их числе – Илюша Гонтбухер.
С Илюшей они были знакомы с детства по линии гинекологической: их мамы много лет отработали бок о бок в соседних кабинетах женской консультации № 18 и были даже немного схожи суровым нравом и отрывистой манерой выражать свои мысли.
Однажды в детстве они вчетвером провели совместное оздоровительное лето в Друскениках. Тощие бледные мальчики, Сеня с Илюшей, терпеливо поджидали мам в трикотажном отделе местного универмага, пока те закупали качественные рейтузы под руководством продавщицы Тоси. «Та божечки, – причитала Тося, – шо той жызни! Не жмитесь, дамы, берите рейтузы впрок, пока я добрая на трикотаж!»
Так вот, Илюша с мамой бросили якорь в старом городе Беэр-Шевы. Они снимали домик, вернее, сарай-пристройку в полторы комнаты с выходом во двор. Сам дворик крошечный, с банную шайку, зато с лимонным деревом, которое плодоносило круглогодично и круглосуточно: лимонный рай под тугой парусиной синего неба.
Илюша загнивал в этом раю в глубокой депрессии: он завалил аттестационный экзамен по первому кругу и теперь готовился ко второму. Сидел перед открытым окном, зубрил учебник; на столе лежали старые советские конспекты, новенький русско-ивритский словарь и стояла бутылка коньяка, из которой Илюша доливал себе в стакан, приподнимался, протягивал руку в окно, срывал лимон с дерева, разрезал его надвое и закусывал с перекошенным от кислятины лицом.
Из ресторана, где он мыл посуду за пять шекелей в час, его турнули, не заплатив ни гроша. «Кстати, – обронил Илюша, едва Гуревич переступил порог: «грош» на иврите так и будет: «груш». Нет у меня за душой ни груши, ни яблока. Зато вот, лимоны есть. Присаживайся, странник, и зубы вонзай».
Гуревич явился с познавательным визитом и угодил в самый разгар Илюшиного скандала с мамой. Вернее, скандалила мама, сын вяло огрызался. Не было у него сил даже говорить в полный голос.
Илюшина мама была женщиной с активной позицией. Гинекологи просто не могут другую позицию занимать: им надо детей на белый свет тягать, иногда и силой.
– Ты просто тррряпка, Илья! – чеканила мама тем же грозным голосом, каким кричала «тужься, тужься!» потным и красным роженицам. – Нельзя сдаваться, нельзя! Сколько они зажилили?