Он сразу видит и еще издали узнает жену. Ленка легко соскакивает с подножки трамвая, идет быстро, нетерпеливо, знакомой длинноногой походкой… но задерживается, оглядывается почему-то на женщину с телефоном, осторожно, боком вылезающую из вагона, поворачивающуюся тяжелой спиной…
Тут в его голове что-то вроде бы переключается. Он понимает, что Ленка – вовсе не Ленка, а дочка ее, то есть и его дочка – Катя. А жена – поспешающая за ней неуклюжая дама.
Приближаясь, жена уже перестает казаться незнакомой неуклюжей дамой, он уже узнает тот самый поворот головы. Как на рисунке, провисевшем много лет на стенах всех его сменявшихся комнат.
Но Катя, взрослая уже дочка Катя, тоже в красном. Неужели и она приехала на концерт? Рыжий шарф, свитер совсем уж несовместимого фиолетово-розового цвета, цвета сметаны, расползающейся по багровому борщу. Ногти, светящиеся неоновым оранжевым лаком.
Он пытается подавить свое мелочное эстетство. В тумане между серыми барочными домами, на серой брусчатке, красное не так и ужасно, почти приемлемо. Был бы он Веласкес – увидел бы мерцающее розовое, перламутровую мглу…
Жена оглядывает столики, смотрит мимо него, вглядывается – но нет, не узнала – улыбается на всякий случай белоснежными фарфоровыми зубами, продолжает говорить в телефон, глядя на него:
– Лешка, мы уже здесь, а ты где?
– Слева, столик под деревом…
Он встает. Представляется. Представляется жене и собственной дочери.
Лена вскрикивает:
– Лешенька! Ни за что бы не узнала! А я сильно изменилась? Ну, ты молодцом, молодцом! Столько лет прошло! Не могу поверить! Я изменилась, да? Ты бы меня узнал? А номер снял? Мы пойдем обедать? Кофе, кофе, немедленно кофе – мы весь день на ногах!
– Здравствуйте, Алексей! – говорит Катя.
Видимо, это обращение было у нее заранее продумано и отрепетировано.
Катя садится немножко на отлете и боком от них. Как подросток, хотя она уже далеко не подросток. Но подростковое – это у них общее, семейное. В ее возрасте он еще надеялся, что со временем придет в согласие с миром или хотя бы с самим собой. Что со временем все будет до лампочки. Никто тебя не предупреждает, что чувство вины и стыда с возрастом только обостряется, что человеку жить становится страшнее. Казалось бы, должно быть наоборот: привыкнуть пора, научиться всему. Но нет, разучиваешься. Страх, хуже, чем детский, и растерянность.
Разве что меньше заботишься о том, что про тебя другие думают; не думают они о тебе ничего. Не представляешь ты особого интереса для окружающих.
В смысле разговора Ленка всегда была на полном самообслуживании. Он знает, что ему можно молчать, никаких неловких пауз не возникнет. И он молчит. Он много молчит по роду занятий и знает, что уединенно молчащим людям свойственно, раз открывши рот, продолжать внутренний монолог вслух и говорить лишнее. Отсутствие опыта общения, светской сноровки. Так что ему лучше молчать.
Голос у жены прежний, и говорит она по-прежнему безостановочно, но несколько раз в конце фразы давится, захлебывается, пришептывая и глотая слова. Ей не хватает теперь дыхания на бесконечную фразу.
Говорит Лена о каких-то знакомых – они только что натолкнулись на знакомых:
– …невозможно никуда спрятаться, всюду, всюду наши. Лебедевы, представляешь? Ты ведь помнишь Лебедевых.
Лена уверена, что он помнит Лебедевых. Должен, обязан помнить, особенно Лебедевых, как можно забыть Лебедевых! Она всю жизнь прожила в узком избранном кругу, среди одних и тех же людей. И она их осуждает. За лживость, ханжество, пристрастие к блату, за ограниченность, вульгарность – все это она осуждает подробно и многословно, как будто заклинает, открещивается; ведь если она способна это видеть со стороны, значит, ей самой это несвойственно, не внутри нее находится, а вовне.
Алексею лицо бывшей жены кажется не просто изменившимся, а изменившимся оскорбительно. Как будто она сама виновата в этих изменениях. Как будто она по жадности проглотила себя ту, прежнюю. И только иногда в движении, в повороте головы просвечивает та, пытающаяся пробиться, спрятанная в чужую, обнаглевшую, ухоженную, оскорбительно холеную плоть. Что-то в ней появилось восточное.
«Быт и нравы нефтяной страны с сералями», – думает Алексей.
Перед ним сидит женщина, живущая каждую минуту на полную катушку. С фарфоровыми зубами, с платиновыми лакированными локонами, из которых один, растрепанный осенним ветром, жестко торчит на макушке, с множеством почти незаметных морщин, с безостановочно шевелящимися губами.
О ее красоте говорили когда-то в избранном кругу тоном посвященных. Так говорили в те времена о гастрольном концерте или о закрытом просмотре антониониевского фильма.