За стиль и язык этой эмиграции, третьей волны, в ответе Ильф и Петров, а также Бабель. Это их воображаемую Одессу в те годы имитировали и строили на Брайтоне. Они дали бандитам и будущим олигархам основополагающий миф, язык и прообразы поведения. И конечно, Аксенов. Скорее всего, это произошло потому, что Аксенов так досконально знал и понимал стиляг и фарцовщиков шестидесятых и семидесятых годов. А ведь именно эти люди процветают – и в эмиграции, и в метрополии. Так что естественны совпадения языка и реалий.
Я презирала их косноязычный диалект, и это было глупостью: именно этот диалект и стал предтечей новорусского, на котором теперь говорят все.
В свободное время соотечественники общались между собой. Ели то, что в прежней жизни было праздничной едой, едой для начальства: твердокопченую колбасу, семгу, шашлыки, огромных размеров торты. Пили тоже прежде недоступное: виски, джин, французский коньяк. Ругали Америку. А ассимиляция, говорили они, – какого черта нам с ними ассимилироваться? Тут же никакой культуры нет. Дикая страна.
Интересно, что ругать страну, в которой ты по воле судеб родился, считается неприлично. А страну, которую выбрал сам, в сознательном возрасте, поносить и презирать можно. Почему? Не доказывает ли это твой собственный идиотизм?
От соотечественников в первые месяцы и даже годы мне хотелось держаться подальше. Тот заложник, который рядом сидел на цепи, – его иногда ненавидишь больше, чем бывших своих тюремщиков. Бежишь от него, от объединяющих вас воспоминаний: нет, ты слишком похож на меня, если я смирюсь с тобой, то смирюсь с тем, что из нас сделали.
Зная довольно прилично английский, я рвалась общаться с местными жителями. Однако те местные жители, которые мне были близки по возрасту и уровню образования, уже давно достигли полагавшегося им уровня благополучия и не имели ни малейшего понятия о том, как приспосабливаются в их стране, где снимают жилье, чем кормятся люди неимущие, оказавшиеся в чужой цивилизации. Ничему практическому у них научиться нельзя было. Честно говоря, им даже страшновато было приезжать в те места, где я жила.
Они говорили: «О, о! Какой вы отважный человек! Не представляем, как можно вот так начинать с нуля, мы бы не смогли…»
Потом я догадалась, как им отвечать. Я советовала спросить у собственной бабушки, если она еще жива, и почти никогда не ошибалась. Бабушка оказывалась эмигранткой из Ирландии или Франции, беженкой из Восточной Европы… Иногда даже и у папы с мамой мой собеседник мог бы спросить. Иногда оказывалось, что его самого привезли младенцем – но он решительно ничего не знает, ничего не помнит.
Это потому, что дети иммигрантов отказываются получать сведения о проблемах национальных меньшинств и страданиях беженцев через опыт собственных родителей. Они предпочитают узнавать об этом из мелодраматических фильмов, из университетских лекций с терминологией и статистикой. Домашнего же бабушкиного акцента, смешных манер, странной кухни со странными домашними запахами – этого просто невозможно не стыдиться.
Конечно, я преувеличивала свое знание языка. Говорить-то я могла, но понимать всегда гораздо труднее. И я тогда еще не отучилась произносить жалобные русские монологи с подробным перечислением всех своих проблем. Мне казалось, что мои проблемы глубже и важнее. Может, так оно и было, но такое наивно-эгоистическое отношение к полузнакомым людям не приводит к серьезной дружбе.
Позже я поняла, что принято здесь рассказывать не о том, что с тобой сделала жизнь, а о том, что ты сделал со своей жизнью и чего от судьбы добился. Причитания, даже и приправленные горькой иронией, вызывают недоумение.
Практические советы и помощь я получала от соседок, немецких и австрийских евреек, по большей части уже вдовых. Их прошлое казалось мне тогда мезозойской эрой, а они сами – коренными жительницами Нью-Йорка. Они и были если не коренными, то типичными. И это несмотря на то, что между собой соседки говорили по-немецки и магазин немецкий был тогда на нашей улице, с немецкими продуктами, с немецкими лекарствами и косметикой. Ностальгия была у людей по тем местам, где их хотели уничтожить. Ко времени нашего приезда они прожили в эмиграции примерно столько же, сколько я на данный момент. Теперь я понимаю, что жизнь моего района исчисляется волнами эмиграции, – это как цунами, идущее от исторического взрыва где-то далеко в океане. Беженцы от фашизма в тридцатых, мы в семидесятых. Нет, это я не о мировой истории рассуждаю, а о нашем довольно занудном районе Нью-Йорка. Вот мы теперь чего-то ерепенимся и возмущаемся: никто ничего не помнит и не хочет узнать! А мы что знали о прошлом наших соседок?