Асеев?? Да у меня с тобой — жизнь
прожита! Смешно, Борис, и прости за слишком голые слова, но ни разу в жизни я не / ты первый раз заст<авил> меня услы<шать> / ты мое первое наполнение слова <пропуск одного слова>, [т.е. то<го>, несбыточно<го> всегда бывш<его> для меня] всегда мне чуждого / мало мне чуждого, но вытеснявшего меня за свои пределы одним своим звуком. / Мы были враги. Оно меня не хотело, я всегда была за бортом. И [вот, после стольких лет только и протекав<ших> в том] Как счастл<ив> дом, где ты <лишен?>. А нынче я спокойно пишу его тебе, свою новооткрытую Америку, о которой до этого письма сама не знала. Не дружба, не любовь, не братств<енность>, не спутничество, не современничество — сколько не столько и — и в сумме не и и — брак, т.е. попросту соприсутствие всего, т.е. [Мы с тобой сращены, сплетены так густо и так кровно, та́к глубоко — всеми корнями и верхами, что только какая-нибудь низость, исхитренность, уловка жизни может развести.]Асеев чужой. Что́ — еще раз поднимать эту глыбу чужести, еще эту гору волочь? Зачем
? Хороший поэт? Есть книги! Душа? (предпол<ожим>) — В Царствии небесном все встретимся.Его приезд мне как весть от тебя, вторая живая. Радуюсь очень. Он не будет в Париже? Пусть Горький (УСТРОЙ, и Асе скажи, и Асееву!) позовет меня в Сорренто, приеду
, во имя тебя. Он мне расскажет о тебе и о России, для меня равнозначущих. Дай эту мысль и ему и Горькому, визу мне получить будет нетрудно, есть связи. Поехала бы на 2 недели, вела бы себя ЧУДНО, т.е. свято дала бы себе слово не раскрывать рта. Асеев тебе бы рассказал обо мне и привез бы прозу, которую ты до сих пор не знаешь, и м<ожет> б<ыть> уже и мою книжку.<Следующие три абзаца отмечены на полях двумя крестиками и дугой, как будто изымающими их из текста
:>Спасибо за С<ережу> [1572]
. [Передала. Во многом (всем общественном, например) вы с ним больше сойдетесь, чем мы с тобой. М<ожет> б<ыть>, не может не быть — еще будете друзьями.]В отдельном письме напишу тебе на днях одну встречу, жаркую, жуткую, <пропуск одного слова
>. Хочу твоего отзыва. А сколько писем угроблено, т.е. так и ост<ались> в тетради: одно из них о Сувчинском.О России <оборвано
>
Борис, моя тоска по России растет. Недавно напала на свою брошенную вещь «Егорушка» [1573]
, — <два слова начерно зачеркнуты>. Смесь своего «Егорушки», Багрова-внука [1574], Асиных рассказов, некоторых твоих писем, всё это зовет. Прочтя, что нельзя, я ничуть не удивилась, и, представь, не огорчилась. Мне важно знать, что ты этому радуешься <вариант: что слово сказано>, где-то мой приезд уже есть, мы с тобой уже ходим и ездим, это уже сущее. Как Мёдон будущего 1928 г. — уже бывшее. Такая медлительность судьбы меня как-то — устраивает. Здесь я, как ты в России: чего-то, нет: всего, что от жизни, страстно боюсь [в существе]. Из России меня в чет<ыре> рук<и> — 2 отс<утствующие>, две люби<мые> — выкорчевали, хотя — в другом смысле — не уезжала, ноги унесла —. Не могу висящего надо мной счастья. Пока нет сроков, нет и навеса, груза, страха. «Когда-нибудь»… Пойми меня правильно, напиши мне ты выезжать в следующее воскресенье — я бы поехала <вариант: радовалась!>. Выезжать к 1-му мая — я бы уже места себе не находила. Но, Борис, одно я знаю: что-то началось: мое желание и встречные желания хотя бы 5–6 человек, приезд Аси, и теперь приезд Асеева, и перекличка с Горьким, слово Россия — только знак. Вещь начала делаться, это — пузыри ее подводного ворочанья. Остальное предоставим времени._____Я не о возвращении говорила, о гощении. Ведь это разное: «можно к вам в гости» и «можно к вам жить». Не хочу терять своей прекрасной, моей во всем исконной, позиции гостя, т.е. одного против (хотя бы полупротив!) всех, очеса и ушеса разверзающей — чужести
!На вчерашнее письмо и книгу С<ереже> отозвалась листочком, — с тобой не боюсь гипербол! — что-то похожее на один из пластов кожи. Сердечной. Борис! Борис! Скорей в Царствие небесное, где ни кож ни сердец.
Асеев будет писать? [1575]
Любопытно. Рада. У меня холод по спине от его фамилии, стальной. Почему не Алексеев? Боль<ше> бы свет<а>. А это звук ножа по стеклу. Читаю Конармию Бабеля [1576], хочется сказать слова 3-летней — когда-то! — Али: «Кто тебе так глаза перевернул?» Какой романтизм ненависти! Если ксендз, так уж непременно лифчики прихожанок. Единств<енное> мил<ое> место в книге, когда с ним говорят молодцы и красавцы начдивы: «Паршивенький какой». Умилительно. А, правда, так паршив как встает? Еще хорош один старый генерал, не жел<ающий> сдаться. Захлебывание зверствами и уродст<вами>. Маяковского передернуло от твоих червей [1577], а что он сказал на сценку над мертвым поляком. Всё ли нужно писать, даже бывшее? И не лучше ли об ином помолчать.