Если бы Октавия уже не взялась писать книгу о черемухе, она бы написала книгу о слизнях. Однажды в детстве она услышала, как по телевизору в какой-то зоологической программе говорят о «секрете слизня». Она тогда ничего не знала о железах и секреции, и восприняла эти слова в том смысле, что у слизня есть какая-то тайна. Скорее всего, мрачная.
Одним из самых ее светлых воспоминаний о матери были нарезанные кругляшками огурцы. Это до сих пор был ее любимый способ их есть. И она по-прежнему не могла себе позволить оставить на тарелке что-нибудь недоеденное. Так у них в семье было не принято. Вместе с герпесом и повышенным давлением мать наградила ее болезненным перфекционизмом. Удовлетворение от того, что в тарелке ничего не осталось и все было съедено точно рассчитанным образом, так что каждый ингредиент уменьшался в ней в одинаковом процентном соотношении, было гораздо важнее состояния желудка.
Октавия ясно помнила тот момент, когда она поняла, что родители ей чужие. Ей было около пяти лет. Тогда это пришло к ней в виде неясной бессловесной пустоты, пролегшей между ней и принадлежавшими почти всему остальному миру этими двумя, занимавшимися все время чем угодно, только не тем, что ее сколько-нибудь интересовало. Теперь она понимала, что лежало в центре этой пустоты – она не могла говорить с ними о смерти. Все детство она провела в ужасе от осознания собственной временнОй конечности. Она внимательно всматривалась в родителей, которых, казалось, это совершенно не беспокоит, и пыталась понять, что знают они такого, чего не знает она. Однажды она в отчаянии решилась задать этот вопрос напрямую матери, которую считала умнее отца.
–
Что происходит с людьми, когда они умирают, мама?Мать посмотрела на нее с изумлением и стала, к неожиданности для себя, сочинять что-то про «облака, на которых сидят старички и старушки и от счастья болтают ножками». Октавия была окончательно разочарована. Позже она, конечно, поняла, что весь фокус был в том, чтобы не думать об этом. Или думать, но не часто. Пусть это сквозит время от времени где-то на заднем плане бытовых забот, которые тоже, между прочим, довольно много значат. Может, даже больше, чем то, другое. Но она-то, она-то! Она не такая, как они. Она сознательная, обстоятельная, обреченная на осмысленное существование. Ей казалось тогда важным что-то для себя раз и навсегда решить и считать, что дела обстоят именно так и никак иначе. Так она и металась где-то внутри круга забытья, отчаяния и утешения, иногда испытывая все сразу, а иногда что-то одно в наибольшей степени, по той или иной причине, как правило, пустячной. Например, автобусный гул отчего нагонял отчаяние. А трамвайный звон, наоборот, утешал. Но и тогда, в лучшие из моментов, отчаяние всегда было где-то рядом, неизбежное, неотвратимое и чрезвычайно настойчивое. Октавия угрюмо скрывала от всех свои терзания и продолжала кое-как жить, то думая, то не думая обо всем этом. Что-то раз и навсегда решить и считать, что дела обстоят именно так и никак иначе, ей не удавалось. А иногда случалось что-то