А там, в Будапеште, поезд, набитый их родными, перевели уже на другой берег Дуная — с Йожефской товарной станции на Келенфельдскую. «Повозите их, пока не успокоятся!» Теперь этот жалкий, неосвещенный состав, набитый солдатскими семьями, уже часа три стоял в десяти километрах от Будапешта. Паровоз сбежал давным-давно. Наконец какой-то старик железнодорожник прошел с фонариком в руке по вагонам: дети спали, женщины сидели, усталые, отупевшие.
— Ступайте домой! — тихо сказал старый железнодорожник, подняв над собой ручной фонарик. — Поздно уже… Даже трамваи не ходят…
А на улице Петерди, там, где днем сидел Новак с товарищами, стояли две женщины. Это были жена Чордаша и жена Новака. Жена Чордаша дважды обошла улицу.
— Родимого моего не видали? — спрашивала всех крестьянка.
— А как его зовут-то? — кричали солдаты наперебой.
— Габор Чордаш.
— После обеда ушел.
— Ушел? — прошептала крестьянка и глянула на Терез, которая знала уже, что мужа здесь нет. — И ваш тоже?.. — спросила тетушка Чордаш, кивая головой и не замечая, как слезы льются из глаз.
— Мой тоже, — глухо ответила Терез.
— Не могла я раньше приехать… Билет ведь дорого стоит… А до Ходмезевашархея далеко…
Услышав это, жена Новака вздрогнула.
— А где ж ночевать будете?
— Не знаю… Ушел мой родимый… И даже гостинчика ему не отдала… Ушел мой родимый, — упрямо и безутешно повторяла плачущая крестьянка.
— А когда же поезд пойдет обратно?
— Завтра утром.
Терез пригласила к себе тетушку Чордаш.
Они пришли в квартирку на улице Магдолна. Дёрдь Новак-младший и Манци Новак уже спали. Обе женщины примостились на кухне возле керосиновой лампы. Жена Чордаша развязала узелок. Вынула хлеб и сало.
— Угощайтесь, голубушка… Горюй не горюй, не поможешь.
Терез есть не стала. Тетушка Чордаш тоже. Долго молчали. Терез постелила гостье в кухне на полу. Некоторое время слышно было, как тетушка Чордаш шептала: «Ушел мой родимый…» Потом затихла.
Терез задула лампу. «Керосин денег стоит… А Дюри не принесет больше получки в субботу вечером… Жалованье получают только поручики, капитаны и все выше, выше, до самого короля. Даже больше получают, чем до войны… И военное пособие им положено… А Дюри ничего не получит. Еще, чего доброго, калекой вернется… без руки, без ноги… а то и хуже… вовсе не вернется… там и похоронят. А чего ради он пошел? Или хоть этот Чордаш тоже? Кто их обидел? Небось, когда Дюри просил, чтоб жалованье им прибавили, жандарм так и кинулся на него с саблей… А теперь он вовсе не получит жалованья…»
Такие мысли вертелись в голове у Терез.
В доме было тихо. Только изредка слышалось, как дребезжит звонок на кухне у дворника. Дворник, шаркая, плелся к парадному. Открывал дверь. Сперва слышен был нестройный топот четырех башмаков, потом пара башмаков замолкала — дворник возвращался к себе; вторая пара еще шаркала и топала по лестнице, потом по длинной галерее; скрипя, отворялась дверь и тут же опять закрывалась, и в доме и во дворе снова воцарялась тишина.
Терез задремала, склонив голову на клеенку кухонного стола. Ей приснился сон. Муж, молодой, какой в женихах был, стоит у нее за спиной; Терез не видит его, но чувствует, что это он, Дюри; он гладит шею Терез; жар пробегает по ней. Она вздрагивает.
— Ложитесь, голубушка, ложитесь, родная!
Терез видит, словно сквозь туман, босую женщину в одной рубахе. За спиной у нее стоит тетушка Чордаш.
Часть третья
ЗЛЫЕ ВЕТРЫ ДУЮТ, МАТУШКА РОДНАЯ…
ГЛАВА ПЕРВАЯ,
Шикарные дома начались сразу, как только Мартон свернул на улицу Хорански. Он исподлобья поглядывал на них, посвистывал, напевал что-то и, склонив голову набок, отбивал пальцами ритм на стенах домов. На улице Хорански прохожие встречались редко, да и детишки не бегали — стояла тишина. Только изредка попадались навстречу Мартону нарядные дамы в шляпках — они возвращались домой с покупками. За ними шли служанки, прижимая к груди огромные кочаны капусты, и тащили пестрые, раздувшиеся, как воздушные шары, кошелки. Из кошелок выглядывали красные и синие сливы, пушистые персики.
Мартон проходил мимо окон домов, и, хотя они были прозрачные и чистые, все-таки в это солнечное сентябрьское утро отсвечивали, даже больше обычного, чем-то чужим ему.