Указание — «сосед» — играет важную роль, поскольку сопряжено не только с «задорным братцем Буяновым» или с Катениным. Оно указывает на человека, благодаря которому юношеские заметки Пушкина «О русской истории XVIII века» стали известны. На Николая Степановича Алексеева, у которого, по убеждению Эйдельмана, должна была храниться одна из самых значительных коллекций пушкинских текстов, известная ныне только по фрагментам[99]
.Этот молодой чиновник — кстати, старше Пушкина на десять лет, что уже обусловливало некоторое влияние более взрослого товарища по отношению к младшему — предоставил у себя в доме, «смазанном из молдавского дерьма», приют ссыльному поэту. Они жили едва ли не в одной комнате, и Алексеев стал свидетелем создания и «Гавриилиады», и ядовитых заметок «По смерти Петра…»
Считается, что он был слишком обыкновенен и поэтому не обращал на себя внимание исследователей. Его определение у Пушкина — «черный друг» — принято объяснять смуглым цветом кожи и темными волосами. Но уже следующее — «друг лукавый» — свяжет с целым кругом иных «лукавых» лиц, показывая, кого такой друг представлял. Смуглым лицом щеголяли многие авантюристы, выдававшие себя за пророков и мессий, поскольку уверяли, что родом из романских стран Франции или Италии[100]
. Алексеев стал первым из друзей, которым поэт приписывал инфернальные черты, как «демону» Александру Раевскому, или старому арзамасцу Асмодею Петру Вяземскому, на деле же обращаясь к собственной теневой стороне.Казначей ложи «Овидий» Алексеев при ее роспуске отдал ссыльному пустые учетные тетради, откуда и возникло само понятие «стихи из масонских тетрадей».
В Кишинев Пушкин прибыл очень обиженным. Видевший его там благонамеренный и осторожный князь Павел Иванович Долгоруков вспоминал о ссыльном: «Он всегда готов у наместника, на улице, на площади всякому на свете доказывать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России». Конечно, Долгоруков не любил Пушкина, но от этого его свидетельства не становятся менее интересными. Раз на обеде в присутствии наместника генерала Ивана Никитича Инзова поэт разговорился об итальянской и испанской революциях: «Прежде народы восставали один против другого, теперь король Неаполитанский воюет с народом, прусский воюет с народом, Гишпанский тоже; нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх».
Слова были встречены «глубоким молчанием», которое прервал Инзов, переведя разговор на другие темы. В отсутствие же старика ссыльный чувствовал себя «на просторе». Малейшее возражение, и «Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения». Однажды «полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники — подлецы и воры, генералы — скоты, большей частью. Один класс земледельцев — почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли»[101]
.Вспомним у Вяземского: «Пушкин часто был эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи и отзывался теми веяниями и теми голосами, которые налетали на него»[102]
. В Кишиневе же на поэта «налетали» не только пламенные декабристы, но и мистики, что в ряде случаев значило одно и то же.Наместник Бессарабии Инзов, «Инзушка», «добрый мистик», по определению Пушкина, нес на себе печать еще старой розенкрейцерской традиции, явно припоздав в прошлом, XVIII столетии, и никому не мешал высказывать «опасные» мысли. «Инзов исповедовал, как и вся его партия, известное учение о благодати, — писал со слов Алексеева первый биограф поэта Павел Васильевич Анненков, — способной просветить всякого человека, каким бы слоем пороков и заблуждений он ни был покрыт, лишь бы нравственная его природа не была окончательно извращена. Вот почему, например, в распущенном, подчас даже безумном Пушкине Инзов видел более задатков будущности и морального развития, чем в ином изящном господине с приличными манерами»[103]
.Весьма возвышенные мысли. Однако в Кишиневе выходило, что «слой пороков» на пылкого Пушкина накладывали едва ли не намеренно. Алексеев стал другом-соперником поэта в ухаживаниях за госпожой Эйхфельт, которую за глаза называли Еврейкой из-за сходства с Ревеккой из «Айвенго». О ней откровенные стихи Пушкина: «Христос воскрес! Моя Ревекка!», где поэт обещал за поцелуй «приступить» к «вере Моисея»:
Из этого тройного романа проистекают многие пассажи в «Гавриилиаде». Текст «прелестной пакости» намного сложнее кишиневских аллюзий, однако сейчас важна именно бессарабская его составляющая. Вернее, соперничество удачливых любовников «еврейки молодой». Попытавшийся было встрять между двумя донжуанами француз Дегильи был немедленно наказан Пушкиным вызовом на дуэль, от которой, впрочем, уклонился. На известной карикатуре он просит у жены штаны, чтобы отправиться на поединок. При этом