Гусар в одноименном стихотворении спасается, прыгнув на коня, который оборачивается «старой скамьей» — обман, вещь не та, за которую себя выдает. От «коня» прямой путь к Вороному из боярских конюшен, которого повадился по ночам объезжать черт:
Вроде бы лошади всем были довольны в чистых боярских стойлах. Но их повадился мутить Домовой, и они взбесились. Прямой намек на мятежников, сделанный по еще теплым следам, в 1827 году.
Другая нить тянется к коню из «Песни о вещем Олеге», в черепе которого таится «гробовая змея». Змея на памятнике Петру Великому — измена. Измена кусает князя, кусает и императора в роковой день 14 декабря. Провоцируют измену, по Пушкину, те, кто пляшет на Лысой горе, или сидит за столом в заснеженной избушке из сна Татьяны.
Как видим, эти размышления касаются не внешнего сюжета романа в стихах, а его мистической подкладки. Упоминание «пустыни» в «Евгении Онегине» поведет к «Пророку», с его идеей орденского посвящения: «Как труп в пустыне я лежал, / И Бога глас ко мне воззвал…» Оттуда к словам клятвы: «Грудь моя рассечена, сердце вынуто». А также к стихам «Свободы сеятель пустынный, / Я вышел рано, до звезды». Причем звезда понимается как «звезда надежды», о которой так много писали русские романтики, отдавая дань масонской традиции[95]
. «И вновь в небесной вышине / Звезда надежды засияла», — обращался Рылеев к Бестужеву.Однако это не единственные ассоциации. «Отцы-пустынники и жены непорочны» 1836 года поворачивают читателя к совсем иным пустыням, где поют монахи:
Итак, образ «старого чудака», подшитый с изнанки образом «чудака печального и опасного», говорит о прежних прегрешениях, которые поэт хотел бы ясно увидеть. Эти прегрешения раскрываются через идею «соседа», столь заметно выпяченные в «Евгении Онегине».
На Онегина надуваются расчетливые соседи: «Он фармазон, он пьет одно / Стаканом красное вино…» На именинах в мазурке скачет Буянов, позаимствованный у дяди поэта Василия Львовича Пушкина из «Опасного соседа». Его введение указывает на условные границы текста[96]
. По характеру типичный гоголевский Ноздрев — «человек исторический». В дядиной поэме Буянов является к герою, увлекает его в бордель и устраивает там драку. Фамилия говорящая — от слова «буйство».Промотавшийся герой Василия Львовича склонен устраивать дебоши. Как те самые обедневшие «бесконечными раздроблениями» дворяне, которых при следующем «замешательстве» будет еще больше, чем 14 декабря. А потому сосед действительно «опасен», но не в дядином, а в пушкинском смысле слова.
Имелся другой человек, которого поэт именовал «соседом» и от которого отказывался принять «кубок», подозревая в нем отраву. Вспомним «волшебный яд», который Татьяна пила в «ослепительной надежде». Поговорим о неискреннем друге молодых лет Пушкина, а позднее — его ожесточенном сопернике — Павле Александровиче Катенине. Он писал поэзию и публицистику, поддерживал Александра Сергеевича Грибоедова и Вильгельма Карловича Кюхельбекера против Карамзина. Масон, член Союза благоденствия, Катенин старался, как братья Тургеневы или Петр Яковлевич Чаадаев, руководить развитием юного Пушкина в нужном ему русле. В 1822 году Александр I выслал его из столицы, что напоминало ласковое, но непременное указание на дверь помощнику секретаря Государственного совета Николаю Тургеневу: «Брат мой, покиньте Россию». Только Катенин был рангом пониже, а потому с ним меньше церемонились — запрет на въезд в Петербург.
Сначала Пушкин считал его товарищем по несчастью — ссылка. Положительно поминал в первой главе «Евгения Онегина», писал дружеские письма, призывая как бы заново основать критику в России — «забрать в руки общее мнение и дать нашей словесности новое, истинное направление». Имелось в виду либеральное, революционное.
Но было и еще кое-что: Катенин оказался сопричастен сплетне о порке Пушкина в Петропавловской крепости — «тяжелый сплетник, старый плут» — он первым предупредил о ней вспыльчивого юношу. Что должно было за тем последовать? На какую реакцию рассчитывал Рылеев? Провоцировали ли Пушкина? Бог весть. Но на воре загорелась шапка, и в письме 19 июля 1822 года из Кишинева поэт как бы извинялся:
«Ума не приложу, как ты мог взять на свой счет стих:
Это простительно всякому другому, а не тебе. Разве ты не знаешь несчастных сплетней, коих я был жертвою, и не твоей ли дружбе (по крайней мере так понимал я тебя) обязан я первым известием об них?»[97]