Еще одним гостем поместья был какой-то французский прозаик. В первые дни своего пребывания там Генри всеми силами старался не касаться Эмиля Золя или дела Дрейфуса[56]
в разговорах с четой Бурже или их гостем, предвидя, что его точка зрения может отличаться от мнения хозяев. Генри поддерживал Золя и, конечно же, был всей душой на стороне Дрейфуса, так что ему очень не хотелось выслушивать полные предубеждений сентенции Бурже. Казалось, изысканный вкус хозяина и окружающая роскошь прекрасно уживались с жесткостью и нетерпимостью совсем не либеральных политических воззрений. Генри считал англичан куда более мягкими во взглядах, более неоднозначными, если говорить о связи между их личными обстоятельствами и политическими убеждениями.Генри представлялось, что он знает Бурже так, словно сам его создал. Ему были знакомы его характер, его культурные предпочтения, расовые особенности, типаж, тщеславие и снобизм, его интерес к определенным идеям и амбиции. Однако все это казалось незначительными мелочами по сравнению с общим впечатлением от этого человека и сутью его самости, которую Генри так легко раскрыл. Она была куда богаче, привлекательнее и сложнее, чем можно было ожидать.
В обмен на пристальное внимание Генри к его личности Бурже не замечал ровным счетом ничего, и Генри это знал. Попроси кто-нибудь Поля составить список черт характера Генри и его особенностей, тот оказался бы очень простым, ясным и неточным. Потаенных особенностей человеческой души он не замечал, да и не интересовался ими, насколько Генри мог судить. И это весьма его порадовало под занавес пребывания в гостях у Бурже. Искусством держаться в тени, оставаясь невидимым даже для тех, кого он знал много лет, Генри овладел в совершенстве, и это ему очень нравилось. Он охотно слушал, причем всегда, но не спешил раскрывать подспудную работу мысли, воображения, чувственные глубины. И такая пустота была более чем маской, легко просачиваясь внутрь, так что, когда Генри выехал из поместья четы Бурже и направился в Венецию, ему уже было безразлично, встретится ли он с Полем и Минни когда-нибудь еще.
Он не забыл, как сильно любил Италию, но боялся, что стал слишком стар и привередлив, чтобы снова плениться ею, или что золотое очарование Италии потускнело под спудом времени и под наплывом приезжих. Генри неподвижно сидел в вагоне поезда, который уже на три часа задерживался с отправлением из Вентимильи, и наблюдал, как изнывает суетливая толпа под предводительством группы зажиточных немцев, жалуясь на давку и духоту. Он многое бы отдал, чтобы встать, выйти из вагона и пересечь границу пешком, а багаж пусть бы Берджесс Нокс катил на тележке следом. Ему не терпелось поскорее покинуть Францию, чтобы Италия коснулась его своими крылами. У итальянцев открытый и порывистый нрав, изысканность манер воспринимается ими как должное, они не кичатся ею. Какое облегчение и даже счастье испытал он, когда оказался наконец в кресле у открытого окна своего номера в генуэзском отеле, нежась на итальянском воздухе и воскрешая старые воспоминания.
В Венецию он прибыл поздним вечером и сразу понял, что ни туризм, ни время не разрушили атмосферу этого города – смесь печали и величия. От вокзала до Палаццо Барбаро он поплыл на гондоле, петлявшей по лабиринту смутно знакомых каналов. Эти поездки на лодке всегда обставлялись с торжественностью и некоторой театральностью, как будто пассажиров препровождали к последнему пристанищу. Но вскоре весла вынырнули из воды, суденышко поплыло свободно и замедлило ход, а потом мягко ударилось о причальный столб, и возникла другая сторона Венеции – необузданная роскошь, бесстыдный блеск, пространства, разительно несоразмерные реальной надобности.