Он понял, что это произошло по настоянию его сестры Алисы, но не стал протестовать или обижаться, ошеломленный тем, как быстро она захватила бразды правления в семье, где ей никогда не позволяли ничего решать. Спустя несколько недель после похорон он понял, зачем сестра так отчаянно стремилась подольше задержать Уильяма в Англии, зачем настаивала, чтобы больной Уилки оставался в Милуоки, а Боб поскорее туда вернулся. В присутствии Уильяма Алиса Джеймс не смогла бы так раздражаться тетушкой Кейт и открыто ей грубить, ведь между ними встал бы Уильям, поскольку тот целиком и полностью завладел бы вниманием родных, и триумф Алисы над теткой не был бы столь безграничным. Вдобавок при Уильяме Алиса поостереглась бы столь откровенно липнуть к мисс Лоринг, а та не рискнула бы обращаться с ней на глазах у всех членов семейства Джеймс настолько вольно, пока Алиса к ней не переехала.
Будучи в Бостоне, Генри ничего не сделал, чтобы ускорить возвращение Уильяма. Ведь Уильям, даже пальцем не шевельнув, принял бы на себя роль отца. И Генри не смог бы наслаждаться уютным молчанием наедине с любимой тетушкой Кейт. Он не мог бы спать в отцовской постели (почему-то Генри чувствовал, что это его долг) и не мог бы вступить во владение опустевшим домом так же полно и с таким же открытым сердцем, как сейчас, когда Уильям был за тридевять земель.
Тот факт, что именно он, а не Уильям, был душеприказчиком отца, никак не мог прийтись брату по душе. И вряд ли письма Генри, в которых он сообщал все, что ему было известно о последних днях отца, а также передавал искренние соболезнования от старых друзей, вроде Фрэнсиса Чайлда и Оливера Уэнделла Холмса, могли утешить Уильяма, знавшего, что брат занимается семейными делами, не спрашивая его совета.
Примерно через неделю после похорон отца пришло письмо. Оно было написано рукой Уильяма и адресовано Генри Джеймсу. Так как Генри ждал весточки от брата, он и подумать не мог, что письмо предназначалось отцу, пока не вскрыл конверт. Лишь прочтя первый абзац, он понял свою ошибку, хотя, как он заметил впоследствии, письмо начиналось обращением «Дорогой отец!». Несколько дней он держал это послание при себе, никому о нем не рассказывая, а воскресным утром, в последний день уходящего года, снежный и бессолнечный, в одиночестве пробрался по сугробам в тот уголок кладбища, где покоились рядом его родители. Убедившись, что никто за ним не наблюдает, он подошел к могиле. Он надеялся, что его приход принесет родителям то посмертное облегчение, которого он всегда им желал, что каким-то образом им станут ведомы глубокая благодарность и искренняя скорбь, которые он сейчас испытывает. Он вынул из кармана письмо Уильяма и твердым голосом начал читать его вслух призраку старика, которому оно было написано. Но по мере того, как слезы все чаще наворачивались на глаза, он понизил голос до шепота, несколько раз ему приходилось останавливаться и закрывать лицо руками, ведь эти слова, выраженные с такой нежностью, растрогали его больше, чем собственные слова или любые слова об отце, которые он слышал со дня приезда. Он заставил себя читать дальше:
Что же касается того, что происходит на той, другой стороне, и вашей встречи с матушкой, и всех иных возможных встреч, я не в силах ничего сказать. Сильнее, чем когда-либо, я сейчас чувствую, что, если все это правда, значит все предрешено и улажено, и это чувство переполняет меня, когда я прощаюсь с тобой, уходящим из яркого краткого дня в бесконечный покой ночи. Спи спокойно, мой святой старый отец! Если мне больше не суждено тебя увидеть – прощай, и прими мое благословение на прощание!
Генри почувствовал, как где-то в недрах промерзшей земли дух отца задержался, чтобы дослушать его, и ему хотелось, чтобы письмо на этом не оканчивалось, чтобы отдалился этот миг тоскливого молчания, когда он в полной тишине покинет родителей в месте, которое отныне считал священной обителью прощения и покоя. Он ненавидел холодное бесплодие зимы, его тяготил звук собственных шагов по ледяному панцирю, сковавшему дорожки.