Максим видел, как старик ловко управлялся с овощерезкой, с замесом теста, как раскладывал на льду овощи — пирамидки стеблей сельдерея, дольки помидор, горки шампиньонов, как мастерски вскрывал банки с анчоусами, как раскатывал в ладонях, раскручивал на пальцах лепешки, плюхал на дырчатые противни, размазывал иероглиф соуса, посыпал моцареллой с щепоткой оранжевого чеддера и кусочками пепперони, вылеплял катышки фарша, бухал противень на ленточную гофру, провожал пиццу в гудящее горнило и, надев рукавицы, бежал принимать скворчащие заказы. Округлым резаком с хрустом раскраивал, смахивал на тарелку, выправлял ломтики — и летел к столу.
Максим однажды спросил Чена — почему он, старик, работает наравне с молодыми? Чен объяснил: для китайца время отдельной жизни бессмысленно по сравнению с временем рода. Эту фразу Макс вписал на форзац своего блокнота с выкладками.
Еще Максим спросил, что за иероглиф всякий раз Чен расписывает на лепешке. «Пишу: „Спасибо, спасибо“», — закивал старик.
Целый день Максим наворачивал восьмерки по односторонним улицам города. Работа была азартная — чем скорей примчишься, тем больше шанс на чаевые. Город все четче представал перед ним, полный сумрака и мглистых просветов, захламленных проулков и сияющих провалов, открывавшихся с холмов. Вдали ущелья небоскребов иногда загромождали перспективу, в которой рано или поздно, слепя стальным блеском глади, открывался залив, расческа причалов, набережная, полная машин, лавок, шатровых лотков, толп туристов…
Домой он возвращался за полночь, пробирался к себе через окно. Если не поджидала его Вика, он садился на подоконник, закуривал, глядя в темный, уже бредящий туманом сад. Из скуки он разглядывал в бинокль окна. Но без жалюзи всегда почему-то оказывалось только одно. Там человек с бородкой и голым торсом запрокидывался размашисто в кресле-качалке с журналом в руках. Скоро Максим слышал, как за стенкой начинал всхрапывать Чен. На верхних этажах вдруг побрякивали бамбуковые бубенцы, задетые призраком.
Таков был распорядок дня, и никогда нельзя было угадать, придет Вика или нет. Однажды он нашел Вику ослепительно нагой лежащей на подоконнике. Она вся текла лунным молоком, Макс не знал, куда деться от нее — от ее голых лодыжек, в которых было даже что-то отвлеченное, — настолько совершенна иногда бывает дикая природа.
Он закрыл лицо руками, поняв вдруг, что будет значить для него ее исчезновенье.
Максиму приснилось, что найденные в океане тела — нетленны и суть результат чьего-то неудачного эксперимента по воскрешению. Сон ломает природу реальности, и оказывается, что тела все женские — и сплошь красотки. Оказывается, некая могущественная сила в нынешние эсхатологические времена решает воскресить всех легендарных красавиц, которые некогда проживали в округе. Среди этих женщин попадались не только пропавшие без вести, но и умершие в старости в своей постели записные красотки; нынче они явились в своей юной телесной ипостаси. Актрисы 1930-х годов, светские львицы канувшей эпохи, любимицы позабытых модельеров… Максим перебирает в руках снятые с тел отстиранные и выглаженные вещи — невиданные эти ткани смотрятся новенькими, будто добытыми из машины времени. И вот одна из всплывших утопленниц оказывается — это выясняется при вскрытии — без сердца. Максим сам ассистирует патологоанатому и видит, что вместо сердца — аорты крепятся к гомункулусу, к некоему сгустку мышц, наподобие пуповины. Этот сгусток напоминает эмбрион. (Здесь во сне идет перебивка, как в киножурнале, и следует примечание в рамке: «Современная нейрофизиология не способна локализовать сигналы центральной нервной системы при манипулировании испытуемым этическими категориями. Наукой высказывается предположение, что сгусток нервных волокон, которые обволакивают сердце, несет ответственность за обработку сигналов, сопровождающих нравственные эмоции».) У другой женщины никакого сгустка нет, аорта бесхитростно прямоточно смыкается с веной. И Максим отлично понимает, что это значит, но спрашивает у кого-то: «Ведь правда, такое существо в принципе не могло существовать?». «Да», — отвечают ему и куда-то ведут под руки. У него возникает догадка, что эти утопленницы — неудачный результат экспериментов по созданию тех самых гомункулусов душ, проба по воскрешению из праха. И тогда становится ясно, что Неживое в преддверии конца времен принимается экспериментировать с живой материей, приготовляется к Страшному суду. И начинает с Красоты, с воссоздания — с явления из пены Афродит…
«Здравствуй, Неживое! Здравствуй, Красота!» — бормочет Макс и просыпается весь в слезах, оттого что Вика тянет его за руку, приговаривает «Бедненький, ты мой, бедненький», — и целует его в глаза.