Максиму в то утро окончательно стало ясно, что он никогда не узнает, куда делась математика из его мозга. «Нравственные видения вытеснили научное мировоззрение, — решил он. — Наука основана на гордости, возведенной в степень тщеславия, на подспудном желании власти и преклонения: вот такие теперь у меня мысли. Но самое страшное другое. Жутко даже помыслить. Куда канул весь этот царственный мир, потреблявший столько энергии и страсти? Куда? Было ли человеческое в этой умственной энергии? Что происходит сейчас с теми наработанными связями между нейронами, со всей операционной и долговременной памятью размером с университет, какой метаморфозе они теперь подвергнуты? Чем будут заняты эти интеллектуальные пространства? Неужели добром и злом?»
Мышление Максиму было необходимо, как дыхание. Если в голове не производился смысл, ему становилось тоскливо, дрожали пальцы, и все, что было под руками, разлеталось: казнь фантиков, карандашей и скрепок. Математика была спасением, хоть он давно уже оставил чистую науку. Популяционная генетика, которой он занимался, требовала больше грубого моделирования, чем мысли. Написание алгоритмов казалось делом наживным. Смысл программы существовал лишь до тех пор, пока она не была написана. Серьездность дела мгновенно обнулялась, как только Максим добивался корректной работы алгоритма, в то время как математика всегда погружала его в стерильную сверкающую среду твердого смысла. Красота строгости царила в ней, сознание дышало ясностью. От одной мысли о возвращении он замирал, предвосхищая редкое чувство: математическая интуиция создавала в нем форму, в которой действительно могла быть отлита природа нравственности, или — хотя бы некий чувственный обелиск торжеству поступка.
Когда он размышлял в грамматических связях математического языка — в некоей стремительной структуре, пронизанной лучами интуиции, он словно бы находился внутри слепящего тумана. Так слепнешь, когда с включенным дальним светом скатываешься в низину, заполненную парн
Однажды он понял, что размышление зряче, — когда пришлось по наитию прибегнуть к этому калейдоскопу, чтобы выудить пейзаж недавнего сна — все тогда забыл, кроме ощущения смысла, слепленного из ландшафтных складок, линий, полей поверхностных напряжений… Он погрузился в белизну и наконец увидел: заснеженная полость открытой разработки, заржавленная техника на краю котлована, сойка застыла на зубце экскаватора, языкастые синие тени, кусты как вскинутые руки, карамельный глянец наста. И вот здесь осенило, что сильные мысли — идеи математической существенности, их напряжение — составляют ландшафт, что сознание человека обладает тектоническим свойством сдавленного (чем? — нравственностью, эмоцией?) кристалла…
Напротив, моделирование успокаивало тем, что ток мыслей был похож на дерево, на расцветающий сад. Но девственность эта всегда оставалась нетронутой, никакого плодоношения, никакого празднества плодов и никакой послеурожайной бражки, никакого круговорота озимых — вечность отменяется.
Обычно Макс погружался в работу под звуки японской флейты-дзен. Она кружила и втягивала в ветви, веточки, в чистоту кружев, наполненных чистым небом. Время от времени он автоматически выходил на сайт Корнеллского университета, arxiv.org, на котором с незапамятных времен собирались все препринты по фундаментальным наукам, и просматривал бегло свою тематику, чтобы снова вернуться к проекциям генетического кода. В выходные он мог просидеть за моделированием с утра до заката, когда, опомнившись, вскакивал и перед ужином час носился по парку, будто убегая от себя, настигая, спохватываясь, ускоряясь…
Согласно законам природы, тела, притягивая свет, искривляют пространство, замедляют время. Для Максима любой контур, принадлежащий Вике, — пусть локоть и кисть руки, заложенной за голову, пусть золото щиколотки над белым носком, или волна бедра, — был настолько особым геометрическим местом линий, что — словно сложный оптический конструкт — задавал искривление мира.
Максим думал о происхождении этого явления и кое-что надумал: «Прозрачные объекты, обладающие оптической телесностью, задерживают и отклоняют пробег света в пространстве. Оптическая суть линии в том, что малая ее существенность постепенно набирает весомость в любовном скольжении взгляда. Контур притягивает в окрестность своей границы свободный пробег оптической оси, пронзающей зрачок».