Он говорит, что опубликованная книга – детский сад, а вот новое (суть, причины и что делать) он держит только в уме и в Великом шифре, о котором он то и дело упоминает, но так ничего и не говорит прямо. Он иногда называет его (шифр) своим Пятидесятикнижием, – конечно, если я прав и это он и есть. Но почему пятидесяти?
Об этом необходимо написать Говарду, он будет поражен и (да!) преображен: настолько это согласуется с тем декадентским и гнилостным ужасом, который он находит в Нью-Йорке, Бостоне и даже в Провиденсе (не левантийцев и средиземноморцев, а полуразумных параменталов!). Но не уверен, что он это выдержит. Если уж на то пошло, не уверен, долго ли еще я сам смогу это выносить. Но, если я хотя бы намекну старому Тиберию на то, что, поделись он своим знанием о паранормальном с другими родственными душами, он превратился бы в такого же урода, каким был его тезка в свои последние дни на Капри, он вновь примется обличать тех, кто, как он считает, все провалил и предал его в созданном им Герметическом ордене.
А мне пора сматываться – я собрал все, что можно использовать для писательства. Но могу ли я отказаться от высшего экстаза, порождаемого предвкушением того, что и на следующий день мне предстоит воспринять из уст Черного Пифагора какую-то новую сверхъестественную истину? Это как наркотик, от которого я не в силах отрешиться. Кто может отказаться от такой фантазии? Особенно когда фантазия – правда.
“Паранормальное” – это всего лишь слово, но сколько же за ним скрывается! Сверхъестественное – мечта бабушек, священников и писателей ужасов. Но паранормальное!.. И все же, сколько мне по силам? Смогу ли я выдержать полный контакт с параментальной сущностью и не сломаться?
Вернувшись сегодня, я ощутил, что мои чувства меняются, вернее, метаморфозируются. Сан-Франциско был меганекрополем, насыщенным параменталами, чуть улавливаемыми на грани видения и слуха; каждый квартал города представлял собой сюрреалистический кенотаф, в котором достойно было бы упокоить Дали, а я сам, один из живых мертвецов, осознавал все с холодным восторгом. Но теперь я боюсь стен своей комнаты!
Франц, посмеиваясь, взглянул на тусклый простенок за кроватью, под паутинным изображением телебашни на флуоресцентно-красном фоне, и обратился к лежащей между ним и стеной Любовнице Ученого: «Похоже, та история совсем доконала его, не так ли, дорогая?»