"Наконец-то я встретил душу старше, чем моя. Ему неполных двадцать пять, и он прекрасен, как мгновенная смерть. Солнце Средиземноморья не первый месяц борется с белизной его кожи, а в его чёрные волосы вплелось немало лунных нитей - по затылку; их почти не видно, потому что он забирает назад пряди с висков.
Его глаза горят синим огнём в раскосых гунно-угорских разрезах. Он говорит, что у него в них спрятаны увеличительные и уменьшительные стёкла и при желании он может разглядеть, как свою ладонь, жаворонка в небе или маковое зёрнышко на земле с высоты своего роста.
У него светлое греческое имя. Он называет себя пацифистом и монархистом; рассказывает, как хорошо его принимали в Истанбуле, какой приятный человек султан... Он часто говорит, однако: "мой народ, мой лес, моя река, мой город". Ещё он говорит: "Я больше не могу читать. Я не помню, в какой руке держать перо". Он не знает ни одной моей строчки...
Он чувственник - и аскет. Он набожен, как целое аббатство, но от всех на свете ортодоксий он дальше самого закоренелого атеиста; мне не доводилось слышать ереси пленительней. Она проста и так ужасна, что я слушаю его на грани обморока. Я молю его не говорить со мной о Боге - он не слышит. Он зовёт меня и в свою веру, и в свой город, выросший среди лесов на древней скале, опоясанной и прошитой потоками. Я отвечаю: "Нам не по пути. Я должен дать свободу Греции", а сам давно готов нарушить всё клятвы ради одного дня с ним или убить его и вместе с ним соблазн, сильней которого не может быть".
Вот, какими строками заканчивался дневник, данный мне Альбин. Я дочитал его за столиком у Прокопа, где мы спускали последние деньги. Когда принесли счёт, оказалось, что нескольких франков не достаёт. Метрдотель, не желавший неприятных сцен, предложил кому-нибудь из нас почитать в счёт долга свои стихи, ведь - прибавил он - давно доказано, что из четырёх человек только один никогда не предавался рифмоплётству. Стирфот сделал всё, чтоб мы поверили, будто он и есть этот выбывающий; просить Полину было неловко; я писал лишь на русском и немецком; осталась Альбин с её наследственным даром и безупречным французским. Не дожидаясь особой просьбы, она развернулась на стуле к залу и без предупреждения начала:
В гордыне знать вольна.
"Как сделана рубаха?" -
Спросил сеньор, и пряха
Сказала: "Изо льна",
И слышит от вельможи:
"Бесчинствуете вы.
Одежду нам из кожи
Дал Бог - не из травы"
И, рад собой хвалиться,
"На мне, - прибавил князь, -
Не глупая тряпица,
А проволоки вязь
Под ней же шкура бычья
И мех с загривка волка,
А в тряпке ни приличья,
Не вижу я, ни толка".
"Вы, государь мой, правы,
Да только говорится,
Что в пору жизни в травы
Одета мать-землица.
Стальна на вас рубаха.
Знать, от пяты до уха
Изъел вас бесень страха, -
Ответила старуха, -
Да, вы этой зимою
Лишитесь головы
И, будучи мертвы,
Смешаетесь с землёю,
И в чёрной гнили тая,
Подумаете вы:
"Как славно!" - обретая
Одежду из травы.
Посетители ресторана словно окоченели. Какой-то тучный усач, запросто поднёсший было ко рту ветку петрушки, выронил её или отбросил; какая-то дама вдавила обе ладони в грудь и по-лягушачьи надувала щёки; молодой человек в очках разинул рот; престарелый франт нервно поправил воротник. Нам тоже стало не по себе. Джеймс угрожающе наложил руку на столовый нож. Я пытался отогнать от себя отвратительные видения тлена...
- Теперь мы можем уйти? - в гробовой тишине спросила мисс Байрон.
- Сделайте милость, - ответил метрдотель. Мы направились к двери. На пороге Альбин обернулась и презрительно бросила:
- Палата лордов!...
Стирфорт взял её за локоть и увлёк за собой.
II
Каменное плато, глубоко изборождённое сотнями пересохших рек, из которых главная всё же сохранилась; местами вздымающееся куполами, щетинящееся столбами, манящее издали арками и пугающее пещерами; местами опавшее до уровня устий; местами мертвенно серое, ноздреватое, щелистое; местами зелёное и журчащее - вот, чем предстал мне Париж в тот летний день. Фиакры казались слонокентаврами, бегающими куда-то по своей воле; гуляющие модницы - райскими птицами. Если и встречались настоящие люди, то так же каменные или металлические, охраняющие волшебные озёра, стремящие струи ввысь. Небо над Парижем было ему под стать: из синих глубин опускались величавые тучи, вершинами белее альпийских льдов, чреватые чёрными грозами. Ветер то и дело взвихривал пыль и гнал по коридорам улиц.
Мы шли пешком. Полина знала адрес, но плохо ориентировалась и спрашивала у встречных теней, как скорее попасть на перекрёсток Арбалета и Новой Святой Женевьевы. Прохожие охотно и подробно объясняли, улыбаясь слишком проникновенно и искренне, чтоб это казалось случайностью или обычной вежливостью.