– Шура, я все знаю. И все понимаю. И все чувствую. Ничего не говори.
Они сжали друг друга почти свирепой хваткой: их обнаженные тела не просто прижимались другу к другу с невероятной силой – казалось, они пытались сплавиться воедино в плавильной печи и, возможно, потом, охлаждаясь, закаляли бы свое скорбное блаженство.
Но Александр не ощущал себя закаленным. Он чувствовал себя так, словно его ежедневно выдувают из вязкой массы в теплое стекло…
Вот так они жили. Слушая плеск реки и песни жаворонков, вдыхая запах травы и аромат шишек, радуясь утреннему солнцу и бледно-голубой луне на поляне. Вот так они проводили свои дни, дни сиреневых гроздьев.
Александр рубил дрова и складывал в поленницу. Татьяна пекла ему пироги и блинчики с черникой, варила компот.
Он сколачивал для нее мебель. Она пекла для него хлеб.
Они играли в домино.
Сидели на крыльце Наиры и играли в домино, когда шел дождь. Татьяна каждый раз выигрывала, как бы ни старался Александр ее побить. Наедине они играли в покер на раздевание. Татьяна неизменно проигрывала.
Они играли в военные прятки – любимую игру Александра.
Татьяна сшила ему еще пять безрукавок и две пары трусов.
– Чтобы ты чувствовал меня под своей формой, – твердила она.
Они вместе ходили за грибами.
Он учил ее английскому. Стихам американских поэтов, которых еще помнил.
Роберта Фроста:
И Эмму Лазарус:
Разведя огонь в печи, он читал Татьяне Пушкина, пока та готовила обед, но вскоре перестал открывать «Медного всадника». Не смог. Слишком скорбные воспоминания будила поэма…
В книге лежала его фотография, подаренная Даше год назад. На снимке он получал свою первую медаль за храбрость. За то, что принес отцу тело сына.
– Ну как, моя жена гордится мужем? – спросил он, показывая фото Татьяне.
– Невероятно, – заверила она с улыбкой. – Подумать только, Шура! Когда я была совсем ребенком и резвилась на озере Ильмень, ты уже потерял родителей, вступил в армию и стал героем.
– Не ребенком, а королевой, – поправил он. – Королевой озера Ильмень. Той, которая ждала меня.
Они не говорили о его отъезде, но дни летели с невероятной скоростью, и не просто летели, а обгоняли их, оставляя далеко позади, словно в огромных безжалостных часах сломалась пружина.
Александр и Татьяна не говорили о будущем.
Не могли.
Боялись.
Ни о том, что будет после войны, ни о том, что может случиться во время войны, ни о том, как они сумеют существовать после двадцатого июля. Александр с трудом находил в себе силы строить планы на завтрашний день. У них не осталось прошлого. У них не предвиделось будущего. Они просто
Итак, они ели, играли, болтали и шутили, рыбачили и боролись, гуляли в лесу, повторяя английские слова, голыми переплывали реку и обратно, и он помогал ей стирать белье, их собственное и старушек, носил воду из колодца и ведра с молоком, каждое утро расчесывал ей волосы и любил много раз в день, никогда не уставая, неизменно возбуждаясь при виде ее. И знал, что это самые счастливые дни в их жизни.
Иллюзий у него не оставалось. Лазарево никогда не повторится ни для него, ни для нее.
В отличие от него Татьяна бережно лелеяла свои иллюзии.
И по его мнению, так было лучше.
Стоит взглянуть на него.
И на нее.
Татьяна так неустанно и радостно угождала ему, непрерывно улыбаясь и стараясь дотронуться, словно забыв о том, что их двадцатидевятидневый лунный цикл все быстрее вращался вокруг веретена печали… что Александр невольно задавался вопросом, думает ли она вообще о будущем. О прошлом она иногда думала. И о
– Что ты делаешь? – спрашивала она, когда он сидел на скамье и курил.
– Ничего, – неизменно отвечал Александр. –
Он курил и хотел ее.
Почти так же, как хотел попасть в Америку, когда был несколькими годами моложе.
Желал жизни с ней, жизни, не заполненной ничем, кроме нее, простой долгой семейной жизни, в которой он сможет каждый день обонять ее, пробовать на вкус, слышать переливы ее голоса, окунаться в мед волос. Ощущать неизменную поддержку и ошеломляющее стремление утешить. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.
Сможет ли он найти способ отречься от Татьяны? Освободиться от мыслей об этой маленькой преданной девочке? Простит ли она его? За то, что покинул, за то, что погиб, за то, что убил ее?