Приходят фотографы, все орут и учат их, как надо снимать, – организуют две потные групповые фотографии – В первой я стою между Ма и Па, Кровгорд, Трумэн и Моран сидят слева, сурово представляя собратьев-спортсменов по школе, а глазки-то посверкивают, Джим, обхвативший руками за плечи своих корешей, Джимми Биссонетт сидит справа со своей женой Жанетт, хозяева – Джимми глупо ухмыляется в камеру, чуть не взрываясь от своего раскатистого гу гул ги ха ха хохота, весь возбужденный в облегающем пиджачке французского
– Валяй, щелкни птичкой, мы уже все свои лучшие улыбки приготовили – давай же, Джеки,
– Все тихо стойте!
– Кхм! – Отец прочищает горло, неимоверно серьезный – Хлоп, снято – На снимке я даже не улыбнулся, выгляжу прямо как слабоумный со странной наморщенной (от пота и теней от вспышки) вытянутой дурацкой осунувшейся безмозглой физиономией, руки болтаются, кисти ширинку прикрывают, так что выгляжу я невыразимо ненормальной тварью, а не мальчишкой, что лапает тупо свои тщетные грезы о славе в гостиной посреди огромной вечеринки – выгляжу как Прыщавый Том с помоек, грустноликий, поникший, но все вокруг меня сентиментально расположились, чтобы прикрыть собой «ЧЕСТВУЕМОГО ЗАСЛУЖЕННОГО АТЛЕТА», как гласит подпись.
Неожиданно на другой фотографии («Слава Богу!» подумал я, увидев ее на следующий день в лоуэллском «Вечернем Вожаке») я – греческий олимпийский герой с кудрявыми черными локонами, белым лицом слоновой кости, явными ясно-серыми газетными глазами, благородной юной шеей, мощные руки порознь замерли на безнадежных коленях, аки львы геральдические – вместо того чтобы ухватить для снимка свою Мэгги, будто смеющиеся счастливые обрученные, мы сидим через стол от горы маленьких подарков, на оный и выложенных (радио, бейсбольная перчатка, галстуки) – и по-прежнему на мне ни тени улыбки, у меня суровый тщеславный вид, внутренне задумчивый, показать камере, что в гулкой прихожей и темном коридоре этой бесконечности меня ожидают особые почести, в этой телепатической хмари, вот сию же секунду, и вместо того чтобы расхохотаться громогласно, как это делает Иддиёт в заднем ряду, где он стоит, облапав Марту Альберж и Луизу Жиру – просто взрывается «ХИИ!» громоподобным бухающим воплем и торжеством верзилы Иддиёта, что любит жизнь, и тискает девчонок, и крушит заборы в голодном удовлетворении, от которого у фотографа на голове волосы дыбом встают. Мэгги, со своей стороны, – воплощение сурового неуважения к камере, не хочет никаких с нею дел (как и я), но у нее неприязнь сильнее, она сомневается, пока я дуюсь, сжимает губы, пока я таращусь на мир широко открытыми глазами – ибо мои глаза еще и сияют серо в газете и выдают явный интерес к фотоаппарату, который сперва незаметен, точно сюрприз – В Мэгги же отвращение нескрываемо. На шее у нее крестик, и она чопорно не желает больше с этим миром разговаривать через камеру.
30
Вечеринка заканчивается, договариваются, кто с кем поедет домой, вызывают такси – улюлюкают над снегами, в рыке плюющего снегопада лопаются снежки, у машин разогреваются моторы,
– А назад еще можно втиснуться?
– Ньее. Не знаайю.
– Мест что – не осталось?
– Не ссы! заваливай.
– Бууии!
Эти маленькие чайники не торопятся.
– Спокойной ночи, Анжелика – Спокойной ночи.
Окликают друг друга над сугробами – Муди-стрит в полуквартале отсюда вся в суматохе грузовиков, что лязгают цепями, бибикают, людей с лопатами, буран-то заставил мужичков поработать – «Эй, ну счас точно деньжатами разживусь», – переговариваются старые бичи в лоуэллских трущобах на Миддлсекс-стрит и шкандыбают на стертых алкогольных ногах к Городской Ратуше или где там еще работы по городу распределяют. Об этом сказал Иддиёт, когда все уже начали расходиться.