Усталая и измученная, Харриет и сама сейчас толком не понимала, зачем ей понадобилось так спешно бежать из Худ-хауса. Дома ей казалось, что она делает это из принципа; хотя было не совсем понятно, что это за принцип. Помнится, она говорила себе: я не буду рабыней Блейза, не буду их рабыней. Выходило, что это и есть ее принцип. Но бывают ли такие принципы? Может, дело тут вовсе не в принципах, а в ощущениях? Свои тогдашние ощущения Харриет могла еще возродить в памяти и в душе. У нее и сейчас было чувство, что она поступает правильно, что по-другому никак нельзя. Останься я, думала она, мне бы пришлось принять все его условия. Я знаю Блейза, он бы меня разжалобил, убедил бы, что во мне его единственное спасение. А я уже не такая хорошая, какой считала себя раньше. Если бы они меня уговорили, я бы уже не смогла жертвовать собой с чистым сердцем и с любовью, я бы втайне ненавидела их обоих. Нет, не так – ненависть все же какое-никакое проявление силы. Я бы обозлилась на себя, на свое безволие и малодушие, с ума бы сходила от унижения, извивалась бы, как полураздавленный червяк, не знала бы, что с собой делать. Харриет с тоской вспомнила свое прежнее прекрасное спокойствие: оно казалось раньше таким незыблемым – но ушло навсегда.
Да, эти ощущения были пока при ней, однако они уже менялись, на смену им приходили другие. Она горько сожалела, что уехала без Дэвида. Так велико было ее стремление поскорее убежать, так велик страх перед новыми мольбами Блейза, что она заказала билеты на дневной самолет, и в Лондоне у нее даже не было времени остановиться и подумать. Да она и не могла ни о чем думать. Лежавшие в сумочке билеты казались ей знаками судьбы – оставалось только подчиниться. Совет и поддержка Эдриана были так необходимы ей еще и потому, что, видимо, в ее жизни не осталось теперь никого, кроме брата. Ни Блейза, ни Монти, ни Эдгара. Ни Магнуса. А теперь вот и Дэвид ее оттолкнул. Исчезновение сына в день отъезда казалось ей страшным окончательным приговором – жестоким, но справедливым. Оно тоже было частью какого-то единого механизма, от которого, несмотря на все свои «принципы» и «ощущения», она не смела, да и не вольна была убежать.
Но все же то отчаяние, которое испытывала сейчас Харриет, цепенея в ожидании своего багажа в незнакомом аэропорту, объяснялось другим: она начала медленно понимать, что ее побег ничего не изменил. Он оказался пустым жестом. Он не принес ей долгожданной свободы. В конце концов, к чему все это? У нее нет никого, кроме Блейза. Эдриан ей, конечно, посочувствует, посоветует что-нибудь и пожалеет, но все равно скоро начнет ждать, когда она уже уедет обратно – домой. Круг замкнется, все опять вернется к Блейзу. «Никому я больше не нужна, – думала она, – никому, кроме детей, – но дети не спасут, увы. А Блейзу я очень нужна: он без моего прощения не может наслаждаться счастьем с Эмили. Ему нужен Худ-хаус, нужна видимость того, что все идет как раньше, ничего не изменилось. И Дэвиду, наверное, тоже – хотя Блейзу все это нужнее. Ему невыносимо видеть то, что он сам натворил; он будет умолять, чтобы я отпустила его, избавила от наказания, даровала ему какое-то особенное прощение. А добившись своего, начнет относиться ко мне, как раньше к Эмили. Только со мной ему будет проще, потому что есть Худ-хаус и потому что я не буду без конца мучить его упреками, как Эмили. Со временем в Худ-хаусе опять все наладится, я включу отопление, начну складывать вещи Блейза и ждать, когда он придет в следующий раз. И он будет приходить и будет говорить, какой он подлец и как он один во всем виноват, будет ругать за глаза Эмили, и копаться в своих чувствах, и горько во всем раскаиваться – а потом сядет в машину и уедет назад к ней, чувствуя себя сильнее и чище, чем раньше. Он будет искренне благословлять меня, такую хорошую, и скажет Эмили, что все прошло „великолепно“, и они вместе посмеются над моим простодушием. А я останусь одна. Быть доброй, добренькой к нему – вот последнее и единственное, на что я способна. И я приду к этому. Я уже иду к этому, я уже думаю так, как он хочет, чтобы я думала, – и от этого нет избавления; кроме насилия, к которому я не способна по своей природе». И еще Харриет поняла, что нигде, нигде в мире нет той спокойной, сияющей ясности, чтобы дерево, возвышаясь между двумя святыми, так значимо тянуло свои чистые прекрасные ветви к золотому небу. Она думала, что постигает азы свободы и добродетели, а оказалось – это все суета, мелкие ничтожные переживания. Ей некого и не в чем винить, она сама во всем запуталась, она сама себя осудила.
– Полицейские! – сказал Люка.