– Морей Иванович, а прозвище Шаньгин. Песни лучше всех моя старуха знает. Она как заведет были-небывальщины – не переслушать! С Зимнего берега она, с Золотницы; там – место певчее, поют постатейно и старину хранят. Я как на Новую Землю ходил, все с золотничанам, с жениной родней зимовал. У них старик был – ну, старик! Его с собой для утехи зимовать брали. Зверовать он стар, не неволят, а долю дают: старины сказывай, песни выпевай. Без этого на зимовке нельзя. Заскучат какой парень, тут цинга и привалится. Как она заманиват, знаете? Девушкой прикинется, в губы целовать зачнет – лежи не вставай! А рот в крови. Сон нападает. Поддался парень – и сгинул. Тут надо: распотешил бы кто! Про то и держат сказателей!
– Вот так способ лечения цинги! – усмехнулся парень, наливая всем по новой кружке чая.
– Ты, сынок, не зимовал, так не перечь! Я те не перечил, когда вы невесть што баяли про вешши каки-то! А тут толк понять всякий может: человек без песни, што птица без крыльев… или уха без соли, – усмехнулся старик. – Где люди, там и песни. Гости к нам в Колу, увидишь.
Он сошел на станции Кола, а я доехала до Мурманска.
Мурманск в те времена был двухэтажный бревенчатый город с немощеными улицами. Он кипел, как живорыбный садок, заезжими людьми. «Облстрой», «Облисполком», «Облжелдор» – пестрели названия. А улицы были без названий. Я разыскала отдел культуры, записалась и решила, что до приезда остальных успею съездить в Колу.
В Колу!
Я сошла с железнодорожного пути, будто переступила в другое время, в досюльные, стародавние годы.
Застыли на берегу светлого залива большие бревенчатые хоромы из кондового леса. Смотрят узорными наличниками. У иных – окна в два ряда, один над другим, у других – в один ряд, высоко над землей. Распахнуты узорные ставни. Сбоку крыльцо, широкий бревенчатый въезд. Двор – под одну крышу с жильем. Торчат над крышами деревянные конские или птичьи головы.
Не тесня друг друга, просторно стоят усадьбы. Вокруг – ряды кольев; шипит ветер, покачивая на них сети.
Как вожак среди стада, на пригорке – колоколенка. Церковушка невелика. Темные бревна в многоугольных перекрещениях; в куполах – многошатровая крыша. Резная галерейка ведет на высокую звонницу. За церковушкой – вода. Темные, хмурые горы под розовым от зари небом. Церковушка – улыбается воде и небу, словно родилась от них, выросла и стоит – радуется на тишину… Черные карбасы и высокие, с резными носами полы стоят на воде. Под ними стоят отражения. Так тиха вода, что отражаются в ней карбасы, и церковушка, и хоромы, и дальние горы, и розовые предвечерние облака.
Вдоль по улице идет-плывет статная девушка в длинной темной одежде, несет на плечах коромысло с ведрами, полными воды, они – не ворохнутся. Может, она тоже – только отражение?
Я пошла, твердо ступая по каменистой земле. Точно погрузилась в подводный мир стеклянной прозрачности – передвинулась машина времени, я попала в XVII век или просто пригрезилась сказка? Нужно в ней говорить, действовать или ждать, как само развернется?
Заря била в узорчатые наличники. В зарю уплывала многоярусная, многошатровая церковушка.
Поправив наплечные ремни рюкзака, я глянула кругом, отодвинулось боковое волоковое окошечко. Высунулась старушка в темном повойнике.
– Кого тебе, умница? – спросила, прищуривая светлые глаза.
– Морей Иванович где живет, скажите, пожалуйста.
– А к нему и попала, голубка, – улыбалась старуха, – проходи в хоромы-то, не заперто.
Я поднялась на высокое крыльцо и шагнула в сени. На пороге костеватая старуха улыбалась.
– Ты, што ли, песни собираешь? – спросила она. – Старик-от сказывал. Ну, проходи, проходи! Просим милости.
Я перешагнула порог. Золотистые лики икон глянули из большого угла. Хлебным теплом дохнула печь. У окон белели лощеные лавки.
Перекреститься на иконы или не перекреститься, подумала я. Надо соблюдать обычаи.
Непривычно поклонилась иконам, перекрестилась и встретила смеющиеся голубые глаза хозяйки. Старуха оглядывала меня добродушно-насмешливо; смеялись из морщин молодые глаза…
– Морей Иванович, значит, про меня рассказывал? – спросила я.
– Сказал, сказывал.
– А вы жена его?
– Она самая.
– Мне он про вас рассказывал, только как звать – не сказал.
– Зовут меня Марфа, величают Олсуфьевна, – отвечала хозяйка, – а твое как имячко?
– Нина.
– Ну, разболокайся, Нинушка, разболокайся, садись, моя дочушка. Пословица: прежде напой, накорми, тогда – спрашивай. Сейчас самовар поставлю.
Марфа Олсуфьевна поправила сухими, тонкими руками темный платок на повойнике, приняла с голбчика, возле печи, большой белый самовар, неторопливо надела трубу. Собирая на стол, стала рассказывать:
– Старик-от мой вернулся из Питера, сказывал: стретилась деушка, сама бойка-баска. Про песни спрашиват. К нам гостевать собирается. Ну, говорю: гость в дому – серебро, песня – золото.
– Марфа Олсуфьевна! Ваши песни слушать хочу. Морей Иванович говорил, какая вы песельница.
– Хвастат! Смолоду певала, а теперь уж што.
– А старины знаете?
– Это – знаю; у нас в роду старины сказывают.
– А мне скажете?