– Там поглядим, как управимся. Скоро старик вернется, семушки принесет, на тонях он, уху варить станем. Садись гостевать, деушка.
Поставила на стол самовар, вытерла полотенцем толстые, с синим краем, чашки.
– С Норвеги чашки привезены, – сказала она, заметив, что я их рассматриваю. – Свекор-батюшка в Норвегу всякий год йолы водил, с Норвеги порато[24]
что привозил. Норвежане ему знакомы были: как на Колу прибегут с кораблям, у нас стояли.– А почему норвежцы сюда приезжали?
– Исстари торги у них с Колой. У нас семгу берут, олений да беличий мех, нам сукна везут, снасти… на том Кола стоит – торги заводить. Еще с Господина Великого Новгорода мужики сюда торговать прибегали с Норвегою. Ты про Садка слыхивала?
– Ну, слышала! Да вы расскажите!
– Дай срок, скажу… – Старуха налила чаю мне и себе, подвинула пирог с рыбой и блюдце с мелко крошенным сахаром.
– Вы исконние, здешние?
– Старик мой здешнего кореню, а я с Зимнего берега, с Золотницы.
– Я в Мурманске не встречала местных жителей, все приезжие.
– Не богато их, здешних-то. Они города не любят, в море больше ходят, корабли водят, промышляют. Старик мой по морскому делу и в Питер ездил… Сказывал он тебе?
– Нет, не рассказывал.
– Были дадены нам от царя Петра грамоты – корабли строить. И лес отведен на Туломе-реке. По реке бы его сплавляли, а здесь в Коле корабли рубили. Ныне – лопаришки забрали тот лес под себя. Плавить нам не дают. Вот старик и ездил, права вызволять.
– Ну и как?
– Непонятно: и лопарей обижать не велят, и корабли рубить велят, а где лес брать, не сказывают. А грамоты-те наши порушены.
– Скажите, пожалуйста, Марфа Олсуфьевна, – спросила я, – какие были грамоты в церкви у вас? Говорят, их увезли англичане?
– Про то не могу сказать; знаю, что были, а какие – не ведаю… не те, не петровски грамоты…
Марфа Олсуфьевна из-за самовара разглядывала меня. Я слегка стеснялась, давая себя рассмотреть: пусть, пусть, думала, надо привыкать. Профессор Штернберг говорил: лучший способ приобрести доверие – показывать себя. Насмотрятся – сами начнут рассказывать. Марфа Олсуфьевна спросила:
– А вы чьих будете? Родители живы ли?
– Живы родители, в Петрограде живут, я с ними. В институте учусь. Сюда, на Мурман, нас, трех студентов, на практику послали.
– Как же отпустила тебя матерь, такую молоденьку?
– Я вовсе не такая молоденькая, мне уж двадцать первый год! Кто меня удержать может? – задорно сказала я.
Марфа Олсуфьевна засмеялась, но посмотрела укоризненно:
– Матерь всегда удержать может. Вон у меня сыны: вовсе большие мужики, а скажу – удержатся. Один женатый, отделен, а из материнского послушания все одно не выходит. А ты – ишь кака выросла, выискалась!
Я покраснела и в ту же минуту поняла: эта краска, ребячливая беспомощность сделали больше, чем любой обдуманный прием, – завоевали доверие.
С потеплевшими глазами старуха села к окну.
– Ну, – сказала она, – коли хошь, слушай, спою тебе старину.
Она протянула руку, взяла начатую сеть, сделала несколько быстрых движений челночком. Потом подняла голову, поглядела на окно, словно советуясь, и – запела. Пела негромко: о том, как жила-была чесна вдова Мамельфа Тимофеевна… Собирался сын ее на богатырские подвиги, становился на колени, просил материнского благословения. Но не благословляет сына ехать Мамельфа Тимофеевна. И опять становится сын на колени, в землю кланяется.
– Вишь, – прервала пение Марфа Олсуфьевна, – богатыри у матери спрашиваются, а ты говоришь! Материнско благословение – сила.
Олсуфьевна сидела, прислонясь к косяку. Прямой, сухощавый очерк ее лица темнел в закатном огне. Словно пела про сестру – вдову Мамельфу Тимофеевну: собирает сына, наставляет молодецкую силу с мудрой материнской строгостью. Стоит сын: большой, удалой, озорной, а не смеет поперечить матери.
И я догадалась: всегда так было; сидела мудрая женщина в доме, держала в руках ключи или прялку. Не пряжу, а долгую нить памяти своего народа плела. Родная страна тоже женщина-мать. Приходят к ней сыновья, разудалые, буйные, становятся на колени, просят благословения. Кто просил – получал, тот и путь находил, а кто самовольничал, ручки, ножки ребятам подергивал, как Васька Буслаев, тот – погибал. Гневалась мать и скорбела…
Отворилась дверь, тихо вошли две женщины. Перекрестились, молча поклонились образам и хозяйке, сели на лавку. Марфа Олсуфьевна кивнула и продолжала вести сказ.
Пришли еще люди. Седой старик на лавку сел, положил локти на колени. Две девушки сидели, подняв лица. У женщины – мальчик, посапывая, стоял между колен.
Я хотела записывать песню, но поняла, что невозможно. Запись – потом, после первого раза.
В избе становилось синее. Опять отворилась дверь. Вошел Морей Иванович и с ним какой-то чернобородый, носатый мужик.
– Пришел? – прервала пение хозяйка. – Да и гостя хорошего привел! Просим милости! Здравствуй, Герман Михайлович!
– Здравствуешь, Марфа Олсуфьевна, – ответил чернобородый, – да ты пой! Не обрывай песню.
– Я, почитай, кончила. Надо ужин собирать. Гостя баснями не кормят…