Уже косыми стали лучи и золотыми верхушки деревьев, когда всех пропустили. Команда: «В баню! Вещи на прожарку!»
По широкой, обсаженной деревцами дороге нас отвели в баню. Она не топлена, горячей воды нет, но ведь не зима! Мы рады воде – смыть пыль, рады сесть на сырое дерево скамеек, окунуть в воду натертые ноги. Кто-то смеется уже, радостно брызгая воду. Моемся.
– А ну, выходи! Саносмотр! Становись строем в предбаннике!
– А вещи где, а одежда?
– Осмотрят, потом оденетесь. Принесут из прожарки… Стройсь!
Выстраивается сотня голых женских тел. Кто не догадался захватить с собой полотенца, стоят мокрые.
Идет комиссия. Седой, с впалыми щеками майор в небрежно накинутом белом халате. Толстая женщина, тоже в белом халате. Без халатов: начальник режима, нарядчик с папкой бумаг.
У женщин смятение:
– Дайте одеться! Как же мы – голые!
– Сказано вам, саносмотр… Врачи.
– Но ведь тут и не врачи!.. Нарядчик, стрелок у дверей!
– Никто вас не сглазит… Нужна регистрация… Становись!
Тела: молодые – девичьи, бабьи – с длинными, обвисшими от худобы мешочками грудей, старушечьи, желтеющие морщинами. Длинноволосые стараются волосами прикрыть грудь, у девушек пылают щеки. Старухи – безразлично покорны.
Майор идет вдоль строя, быстро осматривая тела. Отбирает товар – на производство, в швейную! В сельхоз! В зоне! В больницу! Нарядчик записывает фамилии.
Мы не знали тогда, почему в швейную надо молодых и здоровых. Потом поняли: условия такие, что через год-два и здоровые заболевали туберкулезом.
Слабосильному легче сохранить жизнь в лагерях: плохой товар меньше употребляют – турнут в сторожа или дневальные. Смотришь, человек приспособился – выживет. Крепкая здоровая рабочая сила поступала в мясорубку производства, ее смалывали.
Позднее расскажу, как размалывали людей на швейной фабрике.
Я, после первого тура, была посредственным товаром, почти не стоившим внимания.
– Фамилия? – проходя, спросил нарядчик.
– Гаген-Торн.
Черные глаза майора пристальнее остановились.
– К профессору Гаген-Торну какое отношение? – спросил он.
– Дочь.
– Положите в больницу, у нее чесотка: красная сыпь по животу.
Нарядчик жестом показал мне, куда отделяли больных.
Прошла комиссия, нам разрешили одеться. К отделенным в больницу подошла ротная.
– Следуйте за мной! Вещи сдадут в каптерку, получите, когда выпишут.
Больница находилась у входа в зону. Напоминала обыкновенную деревенскую. Те же запахи: лекарства, чисто скобленных полов, крахмальной марли занавесок, немного хлоркой, немного уборной. В палатах – ряды кроватей. Не нары – кровати и тумбочки с белыми скатерками. На кроватях доски, а не сетки, соломенные тюфяки, но как радуется чистое, усталое тело! Ведь чистые простыни, чистые одеяла… Нянечки приносят в палату ужин. Умиротворенно разговаривают, укладываются женщины. Знакомятся с прежними обитательницами палаты. Лагерь отошел: положили, – значит, будут как-то лечить, никуда не погонят. Женщины с удовольствием берут миску каши, кладут в нее пайку сахара, жуют пайку хлеба.
В больнице чисто промытые окна, еще светит заря, но в палате уже зажгли электричество.
– Когда уляжетесь спать, можете погасить: здесь не тюрьма, – с удовольствием говорит санитарка. Она тоже заключенная и понимает, что значит иметь возможность ночью погасить свет.
И все радуются: прямо как на воле!
Я проснулась от птичьего щебета, окно было открыто. Солнце заливало палату. Только две кровати были пусты, с них ушли умываться, на других еще спали.
Санитарка, босиком, подоткнув платье, беззвучно мыла пол.
Мирно все, по-домашнему: летнее утро, шелест деревьев, щебет птиц.
Голос из-за окна позвал:
– Нина Ивановна! Нина Ивановна Гаген-Торн!
– Меня?
Выглянула. Под окном стояли Аня Саландт, моя однокамерница по Лубянке, и Дора Аркадьевна, с которой встречались на пересылке. Они кивали и улыбались.
– Мы еще вчера узнали, что вас пригнали с тринадцатого! Вот встреча!
– Ну как вы здесь? Давно?
– Прямо из Москвы на шестой, – сказала Аня, – и Мария Самойловна здесь, и Надежда Григорьевна… Работаем в зоне.
– Выглядите хорошо, загорели, поправились!
– Оказалось легче, чем я ожидала, – оживленно говорила Дора Аркадьевна, – из дома получили письма, посылки, – она тронула рукой свое светлое летнее платьице, – сами можем писать раз в месяц.
Милая чернокосая головка, хрупкая фигурка, освещающая улыбка.
– Вы, Дора Аркадьевна, просто словно выехали из Москвы на отпуск в деревню, такой вид.
Она улыбнулась:
– Женщины умеют всегда приспосабливаться, а вот мужчины… – Лицо затуманилось. – Мы видим их иногда… Жуткие!
– Вас с чем в больницу положили? – торопливо перебивая Дору, спросила Аня.
– Не знаю. Сказали, чесотка. Этот майор…
– Слоев, вольный главный врач.
– Он сказал, чесотка на животе, но у меня не чешется. И сыпь пропала.
– Ну, захотел дать отдохнуть. С ним бывает… Как найдет на него. Не рыпайтесь, и продержат несколько дней!
– Больная! – сказала санитарка. (Больная – не зэк!) – Отойдите от окна, скоро докторский осмотр, идите умываться!
– До свиданья! – крикнули снизу.