Прощаюсь с обступившей меня молодежью. Кто-то жмет мне руку, кто-то дает свою визитку, девушка в очках, отделившись от уходящих товарищей, возвращается и вручает мне памятный сувенир — самодельный диск из прозрачной пленки с записью какой-то студенческой песни.
Гельмут, подхватив мою дорожную сумку, добродушно посмеивается над моими полемическими способностями.
— Ты, Александр, здорово отбрил эту газетную Марию Магдалину. Только я ответил бы ей пожестче. Та, библейская, Мария была честнее, она хоть покаялась!
Мы убыстряем шаг. Однако у стеклянных дверей заминка. Среди собравшихся выделяется атлетическая фигура Дитера, посланного Гельмутом на разведку.
— В чем дело? — Гельмут теребит его за плечо.
— Посадка задерживается.
— Почему?
— Сказали, технические неполадки.
— И долго ждать?
— Вероятно, не меньше часа.
Гельмут сокрушенно вздыхает. Он говорит, что должен спешить домой. Но и покидать меня ему неудобно. Дитер, который живет поблизости, успокаивает Гельмута обещанием «подождать еще немного». Прощаюсь с Гельмутом, тот убегает, Дитер с некоторой завистью смотрит ему вслед.
Через полчаса прощаюсь и с Дитером, заверив, что мне одному не будет скучно: пройдусь по залу, посмотрю на людей. Нет занятия увлекательнее, чем наблюдать за многоликой и многоязычной толпой.
Тем не менее, оставшись один, некоторое время испытываю душевную пустоту. Хожу вдоль нескончаемого ряда ларьков, разглядываю витрины. Чего здесь только нет — от пластмассовых попугайчиков для развлечения младенцев до всяких сомнительных снадобий, предназначенных омолаживать стариков. У последней витрины толпятся несколько человек — пожилые негр и негритянка, трое весело гогочущих солдат-французов с ранцами за спинами, священнослужитель откуда-нибудь из Алжира или Марокко.
Вдруг кто-то берет меня за локоть.
— А я думал, что вы уже в Москве!
Оборачиваюсь. Это толстяк психолог, который час назад был оттиснут другими, более энергичными интервьюерами. Кажется, он рад, что наш самолет задерживается.
— Старик Гегель недаром сказал, что все действительное разумно, — пытается шутить он. — Может быть, нам удастся продолжить нашу беседу? — И признается, что целых два дня караулил меня в аэропорту, поскольку для него якобы я первый из встреченных им живых свидетелей проклятого прошлого.
— Почему первый? — удивляюсь я.
— Нет, нет, — уточняет толстяк, — вы меня не так поняли. Я имею в виду именно ваше прошлое. Ведь я работаю над докторской диссертацией на тему об изменениях психики у людей, прошедших гитлеровские застенки. А вам, советским, досталось больше, чем кому-либо. Вы не только не получали никакой помощи от Красного Креста, но с вами было и самое жестокое обращение. В том же Штукенброке от голода и издевательств погибал, вероятно, каждый второй, а может быть, еще больше.
Он говорит уже взволнованно, горячо, и это расположило к нему. Что ж, я готов ответить на интересующие его вопросы. Мы выбираем уголок, откуда можно видеть табло с объявлениями, садимся. Толстяк достает из портфеля маленький диктофон и приспосабливает его у себя на коленях. Замечаю, что это вряд ли нужно, ведь для науки, насколько я понимаю, важны не те или иные слова, а суть. Но молодой ученый со мной не согласен. «Все важно… очень, очень важно… — упрямо твердит он. — Ведь вас осталось так немного!»
Толстяк тяжело вздыхает и начинает говорить о несовершенстве статистики, которая исчисляет потери в минувшей войне в страшной, но, по его мнению, далеко не полной цифре — пятьдесят миллионов. А разве психически травмированные, увечные душевно, утратившие интерес к жизни, желание жить не являются жертвами войны, еще более ужасными, чем те, кто был убит или умер от ран или голода? Ведь не только наука, которую он представляет, ведет многолетние наблюдения за физическими и душевными процессами, происходящими с людьми, пережившими войну, но и художественное творчество исследует эти процессы средствами искусства. Он называет мне длинный ряд книг, фильмов, спектаклей, где изображены бывшие участники войны, узники концлагерей, люди, выдержавшие оккупацию, даже сражавшиеся в Сопротивлении, но затем, уже в мирное время, сбившиеся с пути и ставшие отбросами общества. Особенно трагичной в этих произведениях выглядит судьба тех, кто дружил когда-то, в трудные годы, а потом, попав в гораздо менее суровые обстоятельства жизни, дрогнул и забыл о дружбе, хуже того, предал своих друзей. Не отсюда ли, говорит он, в современном обществе родился скепсис, недоверие человека к человеку, словом, все то, что сейчас так или иначе мешает взаимопониманию людей?
Завершая свою мрачную, хотя и не лишенную основания тираду, он спрашивает меня о моем личном опыте: случилось ли нечто подобное со мной или моими друзьями?
Ему хочется пополнить моими свидетельствами уже имеющуюся у него коллекцию «комплексов неполноценности». «Призовите на помощь свою память, может быть, она подскажет вам хотя бы одну подобную судьбу», — многозначительно говорит психолог, словно гипнотизируя меня.