Была здесь и уже знакомая мне книжица о «шальмайен-капелле». С портрета смотрел Эрих Керн — крепкий, коренастый, серьезный, с хитро прищуренными глазами. Кого же он мне тогда напомнил?
Ба, да ведь это была почти точная, лишь осовремененная, копия того — каменного — крестьянина с городской площади, одного из тех, кто когда-то воевал за свободу и справедливость.
ИНТЕРВЬЮ У ТРАПА
Пожалуй, никто так не любит задавать вопросы, как немцы. Чем это объяснить — интересом к чужой жизни или жаждой сенсаций? Надо и мне их спросить — ну, хотя бы вот ту белокурую студентку в очках или того большого, толстого, бородатого, безвозрастного детину, отрекомендовавшегося магистром психологии. Но все больше и больше понимаю, что времени у меня не останется. Светящиеся цифры на табло над выходом в предпосадочный вестибюль бегут, мои провожающие Гельмут и Дитер уже начинают нервничать и посматривают на окруживших меня интервьюеров неодобрительно, особенно нетерпеливый, не любящий, как он выражается, толочь воду в ступе, Гельмут, но наш диалог — в данном случае его следовало бы назвать «многологом» — все накаляется.
— Как вы попали в плен?
— Как и многие мои товарищи по концлагерю. В окружении под Киевом был тяжело контужен, потерял сознание…
— А если бы не потеряли? Хватило бы у вас решимости кончить жизнь самоубийством, как поступали некоторые?
Кажется, это опять бородатый психолог.
— Не знаю. Скорее, испробовал бы все способы выбраться из «котла» и либо вышел бы к своим, либо погиб бы.
— Значит, вы, по нашей классификации, реалист, а не фанатик?
— Ну, если у вас есть своя классификация, то судите сами.
Слышится смешок окружающих, психолога оттесняет высокий пожилой лысоватый мужчина решительного вида со впалыми щеками и глазами, ушедшими под лоб.
— Я поляк, в детстве тоже был в концлагере — в Гросс-Розене, может быть, слышали о таком, — там умерли мои родители и старший брат. Нам приходилось плохо, но вам, советским, еще хуже. Мы хотя бы пользовались поддержкой Красного Креста, получали от него немного галет или сухарей, иногда папиросы, иногда кое-какие лекарства. Советские же не получали ничего. Но, может быть, так было только в Гросс-Розене, а у вас…
— Понял. В Штукенброке было то же самое.
— И как же вы остались живы?
— Так и остался.
— Это не объяснение. Вероятно, вы находились на каком-либо привилегированном положении?
В тоне поляка чувствуется неприязненная нотка. Кто он, этот бывший хефтлинг, осевший на чужой земле? И какие «привилегии» он имеет в виду?
— Думаю, вам лучше других известно, что тот, кто имел там привилегии, вряд ли вернулся бы на родину и уж, во всяком случае, не приезжал бы сюда сейчас как представитель своей страны…
Мой намек понят. Что-то ворча себе под нос, поляк отходит, уступая место полной молодой даме с крупными чертами лица и свисающими, как у библейской грешницы, волосами. Скороговоркой назвав неизвестный мне печатный орган, который она представляет, дама задает мне явно не блещущий новизной вопрос о том, почему в нашей стране у власти всего лишь одна партия коммунистов и не является ли это угрозой миру?
С минуту молчу. Нет, я далек от того, чтобы усматривать в даме злокозненного провокатора. Скорее всего она просто из породы ретивых газетных попугаев, зарабатывающих на хлеб повторением, так сказать, общих мест, которые вечно напуганный обыватель ежедневно пережевывает, как подножный корм. Ну что ей ответить? Ведь она ждет от меня какой-нибудь обмолвки или, хуже того, казенной, неубедительной отповеди, которую при известной бойкости пера можно было бы обернуть против нас же.
— Ваше имя, фрау? — любезно интересуюсь я.
— Урсула Шмидт.
— Так вот, фрау Урсула, насколько я понял, вы являетесь сторонницей многопартийности.
— Безусловно.
— И считаете ее единственной гарантией прочного мира?
— Разумеется.
— В таком случае прошу вас припомнить, что произошло в городе Веймаре тридцать первого июля тысяча девятьсот девятнадцатого года?
Моя корреспондентка краснеет, неуверенно пожимает плечами.
— Меня тогда еще не было на свете, — пытается отшутиться она, с тайной надеждой на подсказ поглядывая на окружающих. Но они тоже пожимают плечами. Наконец один из них приходит ей на помощь и вспоминает, что, кажется, в этот день была принята первая в Германии буржуазно-демократическая конституция, разрешающая существование многих партий.
Хвалю его за знание истории и задаю даме еще один вопрос:
— И уж, конечно, вам известно, что произошло через тринадцать — всего тринадцать с небольшим — лет?
За нее отвечает хор голосов:
— Президент Гинденбург назначил канцлером Гитлера…
— Наци пришли к власти…
— Началось самое проклятое время для Германии.
— Только ли для Германии? Гитлер — это война!
— Истина, неясная одним неофашистам!
Дама поспешно закрывает свой блокнот и исчезает. Гельмут, довольный моим ответом, показывает на табло.
— Нам пора! — Он хочет завершить «пресс-конференцию».