Однако сам он никогда ничего не мастерил с целью продажи или обмена. Брался за иглу или ножницы только тогда, когда надо было кому-то помочь. Увидев, что у меня под головой ничего нет, кроме колодок, набитых соломой и обернутых вещмешком, Володя все так же тихо, не говоря ни слова, сделал высокую, довольно пышную подушку и украсил ею мое ложе. «Ну, как, — спросил он, — устраивает?» Я не поверил, что это дается мне в дар. Значит, ему что-то нужно? Но у меня уже не было ничего, что имело хоть какую-нибудь ценность. Часы немцы с меня сняли еще тогда, когда подобрали нас, раненых и контуженых, на поле боя. Сапоги пришлось в лагере променять на баланду, гимнастерку тоже… Подушка, конечно, меня устраивала, и я, почти не надеясь, что сосед продаст ее мне, предложил за нее две пайки хлеба — мой последний НЗ. Володя, усмехнувшись, покачал головой. «Хлебец оставь себе, да не береги, ешь. — Он пошелестел у меня над ухом бумажкой, смущенно кашлянул. — Другим меня отблагодаришь… если силенок хватит». Я не понял, чем, лежачий, могу быть ему полезен. «Тут вот… стихозу одну нацарапал. Может, послушаешь?» Я сделал усилие, чтобы приподняться. «Лежи, не напрягайся!» И тихим будничным голосом, все так же смущаясь, он прочитал стихотворение, показавшееся мне как бы пародией на что-то давно слышанное. «Вспомнил я в минуту жуткую твой стройный стан и карий луч твоих очей. Война казалась мне простою шуткою, и сердце радостно забилось и звончей». Таинственная вспышка, вызванная в воображении, высветила разбуженную этими немудреными строчками картину из моего прошлого… Вот комната в старом домике на курьих ножках, жарко натопленная печь, сдвинутые к стене стол с недоеденными яствами и стулья, на углу стола раскрытый патефон, крутится пластинка, льются хрипловатые звуки танго, под которые мы, десятиклассники, юноши и девушки последнего мирного года, неуклюже и упоенно танцуем. «Карий луч твоих очей…» У моей девушки были серые глаза. Но это — о ней, конечно, о ней… Я силюсь вспомнить музыку, мелодия голубем парит надо мной, но не дает себя схватить… О, черт, да вот же она! «Мы будем пить вино шипучее…» Танго называлось «Брызги шампанского». Нет, «брызги» — это что-то страшное: грязь, кровь… Прежняя картина тут же гаснет. И я, украдкой размазывая пальцем слезу, говорю сочинителю, что все в его «стихозе» прекрасно, кроме двух-трех слов и названия. Лучше было бы назвать «Воспоминанием», тогда бы… Володя, не дослушав, кивает: «Ты прав, я тоже так думал». Он тянется к своему «тайнику» и достает оттуда завернутый в тряпочку ломтик хлеба с кусочком сала. «На-ка, дружок, подкрепись немного»… Беру, ем. Мне хочется спросить, откуда у Володи этот домашний хлеб, вкус которого я давно забыл, и сало, роскошь и подавно невиданная. Но сосед спускается с нар и, спрятав под рубахой бумажку со стихами, куда-то уходит. Странный, загадочный человек!
Вскоре мы были уже не просто соседями, между нами завязалось что-то вроде дружбы. Мы уже ели из одного котелка, курили одну цигарку на двоих… Все доставал, конечно, Володя — хлеб, табак, соль. Иногда он приносил вообще царские лакомства: обернутый в зеленый капустный лист катышек пахнущего коровой домашнего масла или кусок пирога с мятой картошкой, с луком, со шкварками. Меня не раз подмывало спросить у него, откуда все это. Но я не решался, понимал: как бы мы ни были близки, чужую тайну надо уважать, не набиваться с вопросами. Рано или поздно, думалось мне, мой сосед сам скажет…
Спасибо ему! Прошло не больше двух недель со дня нашего знакомства, как я стал подниматься и сползать с нар, потом, держась за столбы, сделал первые шаги… Ко мне возвращались силы, а вместе с ними и надежда. «Жить! Жить!» — звенела каждая жилка, каждый сустав. Как-то я отважился оторваться от столба и добрался до окна. Через проволочную сетку увидел поникшие сугробы в проталинах, и сердце радостно забилось. Вот и еще одна весна в моей жизни! Сбросив колодки, я поднялся на лавку. У меня дрожали колени, но все же мне удалось дотянуться до открытой форточки и вдохнуть воздух. Голова закружилась, я чуть не упал. Вернулся на нары, в смрад, но он уже не мог заглушить пробудившийся для меня запах весны — талого снега, пьянящего воздуха…
В душе я называл Володю спасителем. Но назвать другом долго не решался, не имел права. Друг тот, от кого нет секретов. А Володя все еще чего-то остерегался и нет-нет, как бы невзначай, устраивал мне испытания. «Неужели ты ничего не написал про лагерную жизнь?» — допытывался он. Ему не верилось, что молодой грамотный парень, недавний победитель школьных литературных конкурсов, мог «засушить», как он однажды выразился, свой поэтический талант. «Чудак! — хотелось ответить ему. — До поэзии ли здесь, в этой душегубке?» Володя понял меня без слов. «Ты не прав, если считаешь, что нашему брату не нужны стихи или музыка, — серьезно сказал он. — Порой искусство, братец мой, лечит лучше лекарства».