«Разве они люди?» — спросил дернувший раненой шеей мой сосед, бывший севастопольский моряк Виктор Шумаков. Я ничего не ответил. Только подумал, стыдясь своей прежней детской наивности, как эта война запутала все и простое стало сложным.
Нас везли десять, или двенадцать, или все четырнадцать дней — не помню. Помню, что нас никто не трогал, если не считать двух или трех осмотров, когда на стоянке двери с тяжелым скрипом открывались, солдаты из спецкоманды с серповидными шевронами на груди выгоняли всех из вагона и, светя фонариками, осматривали пол, потолок, стены. Иногда поезд останавливался вдалеке от населенного пункта, и мы под командой немецкого санитара выносили из вагона трупы умерших от голода или болезни и поспешно зарывали их где-нибудь неподалеку, в кювете или в яме.
Уже проехали Польшу — на станционных вывесках, которые мы видели в щелку, двойные надписи, на немецком и польском языках, исчезали, остались только немецкие названия, а на перронах маячили внушительные полицейские в касках, похожих на перевернутые горшки. Теперь нас везли почти без остановок и под угрозой расстрела запрещали подходить к окнам. Мы не знали, была ли это санитарная мера или нас прятали от местных жителей, боясь, что наш вид вызовет у них жалость. Только раз, ночью, в поле поинтересовались, есть ли в вагонах мертвые, быстро, воровски вытащили их наружу и так же воровски унесли в кромешную темноту.
Мы чувствовали, что нашему «путешествию» скоро конец, и как-то внутренне подтянулись. Еще недавно вагон оглашали стоны, просьбы хлеба и воды… Теперь, когда большинство уже уничтожило свои последние жалкие запасы, все молча ожидали развязки. «Умирать надо достойно!» — сказал кто-то, возможно, тот же гордый моряк со шрамом, выглядывающим из-под драной тельняшки, Виктор Шумаков, и этот афоризм был принят большинством как закон. Мы знали: стонами и мольбами о помощи не разжалобишь врага, а себя унизишь. Теперь, на чужбине, внутренний голос повелевал нам держаться до последнего вздоха.
И вдруг поезд остановился. Еще не утихло клацанье сцеплений, как двери резко распахнулись и низкорослый унтер, в пилотке с черными наушниками, с медалькой на мундире, гаркнул, как выстрелил: «Алле раус!» — «Все выходи!» Это новый немец, такого мы здесь, на транспорте, не видели, по-видимому, его к нам только что прикрепили. На фронтовика он мало походил, несмотря на награду и грозные, воинственные позы. Но именно в нем, в тоне, который он сразу взял с нами, мы почувствовали для себя особую опасность. Инстинкт подсказал, что от этого пощады не жди. Розовощекий гном с медалькой стрелял командами, показывая себя большим начальником. Этих — туда, тех — оттуда, всех нас быстро разделил пинками на два потока и присоединил к другим, из первых вагонов. Две длинные шеренги, гремя котелками и грохоча колодками, бежали сбивчивой рысью по обе стороны полотна, туда, где на фоне бледного озябшего заката вырисовывались какие-то темные здания.
«Лос, лос!» Кто-то в соседней шеренге споткнулся о шпалу; звякнул котелок и отлетел на середину полотна. Пленный вскочил, метнулся за котелком, но маленький унтер опередил его и ударом ноги отбросил котелок под откос. «Пан!» — отчаянно вскрикнул пострадавший, в ужасе протягивая руки, но, угадав намерение немца, потянувшегося к кобуре, нырнул в толпу.
Маленький унтер задал тон и остальным немцам. Довольно мирно настроенные к нам вначале, они постепенно накалялись его мерзкими выходками и тоже стали орать петушиными голосами и сыпать ударами. Глупое стадо! Привычка думать, даже в такой обстановке, не оставляла меня, я с жалостью, с презрением посматривал, не умеряя шага, на безусых юнцов, одетых в новые, еще не обмятые шинели, подражающих выходкам своего «фюрера».
Не знаю уж, заметил ли он выражение моего лица — такого же серого и изможденного, как у всех, но когда я пробегал мимо него, инстинктивно отвернувшись, то он вдруг дал мне пинка в бедро. Я не остановился, даже не потер ушибленного места, ощущая на спине взгляд этого подонка, получившего свою медальку за участие в какой-нибудь карательной акции. Теперь я был уверен, что к нам прикрепили карателя. Инстинкт самосохранения подсказал мне, чтобы я держался как можно подальше от него. Но у карателей нюх собачий: унтер так и буравил меня взглядом.
Он что-то готовил против меня. Я знал, чувствовал это, следя искоса, из-за чужих спин, за каждым его движением. Но, к счастью, унтера отвлек железнодорожник, подошедший к нему с какой-то бумажкой. Через минуту наша шеренга была далеко от него, унтер уже не мог меня увидеть. От души сразу отлегло.