Не успел? Или струхнул перед штатским? Могу лишь предполагать, что чиновник, приехавший за «рабочей силой», не захотел терять «единицу». Но, может быть, им руководило чувство сострадания — ведь и среди врагов иногда попадались люди. Не знаю. Но только случай с унтером, пытавшимся накормить меня «франкфуртской сосиской», навсегда врезался в память.
— …Спасибо, дорогой Фридрих, данке шён, — говорю я, насаживая колбаску на вилку. Из ее поджаренного бока брызжет жирная красноватая струя. Капля падает мне на галстук.
— Ай-ай-ай! — сокрушается старичок и, поставив блюдо, тянется ко мне с бумажной салфеткой. — С ними надо обращаться очень осторожно. Сразу понятно, что вам никогда не доводилось пробовать это блюдо.
Его улыбка кажется мне наигранной.
— Да, да, вы правы!
Я киваю, рассматривая его в упор. У него маленькие барсучьи уши, острые и почти без мочек, с красноватыми прожилками. Как жаль, что я не запомнил уши у того… Зато щеки: здесь не может быть ошибки, щеки его, разве лишь чуть дряблые. И эти красноватые веки — тогда они слезились от ветра, сейчас — от старости.
— Вы молодец, у вас такие ловкие руки!
— О, это пустяк, во время войны мне приходилось делать даже перевязки.
— Да? А сколько вам лет, если не секрет?
Моя дипломатия шита белыми нитками. Но Фриц ничего не подозревает. Похихикивая, он отвечает:
— Это моя Ленхен еще иногда не дает заглядывать к себе в паспорт. Но мне уже безразлично. Для девушек я не представляю интереса — одних не устроила бы моя внешность, других — он подмигивает, кивая на соседний столик, за которым в лениво вызывающих позах расположились три накрашенные девицы, — мой карман.
Его шутки наивны и грубоваты, но мы смеемся. И больше всех веселится он сам. Это снова сбивает меня с толку: тот не мог бы смеяться так по-детски. Когда-то мудрецы утверждали, что искреннее веселье удел лишь чистых душ. Да, но разве наши палачи не веселились вполне искренне при виде предсмертных корчей своих жертв?
Змея недоверия снова жалит меня в сердце.
— Выходит, дорогой Фриц, что мы с вами оба — старые солдаты.
— Я скорее старый матрос.
— Вы… служили на флоте?
— С шестнадцати лет.
В голосе старика звучит неподдельная гордость. Он лезет за бумажником и достает оттуда свое «курикулюм вите»[6] в фотографиях. Начинает с последней по времени, где он и его Ленхен стоят во дворе своего домика среди пышного, любовно возделанного цветника.
— Помещики, а? — хихикает, снова подмигивая, немец. — Целый ботанический сад на трех квадратных метрах земли.
Фотография цветная, на великолепной бумаге, хорошо исполненная.
— Сам снимал, — не забывает подчеркнуть старичок и показывает на пальцах. — Автоспуск, удобно.
Затем достает другую, довоенную, фотографию. Черно-белую, любительскую, величиной с почтовую марку.
— А теперь попробуйте узнать меня здесь!
Он обращается к нам троим, но и Гельмуту, наклонившемуся над карточкой лишь из вежливости, и Дитеру, который недавно ездил вместе с Фрицем в Ялту, эта фотография уже знакома. Но я беру ее в руки, едва сдерживая дрожь. «Сейчас все откроется», — говорю себе, вглядываясь в лица молодых матросов, стоящих веселой и дружной шеренгой на фоне корабля.
Вот он! Я узнал его лишь по росту, — остальные четверо на голову выше его, — и по бравой, воинственной позе.
— Значит, еще похож! — Обрадованный старик кладет передо мной еще одну, таких же крошечных размеров, фотографию.
— Там я был гражданским моряком, а здесь уже военным. На третий год войны нас призвали.
А вот у подножия скалы живописно расположилась группа молодцеватых парней в белых форменках и круглых шапочках с помпонами.
— Это мы на Капри. Неужели не узнаете?
Старику не терпится.
— Вот я, впереди всех.
Но я и сам его узнал. Прикидываю в уме: в сорок втором году он служил на флоте. А потом? Ведь могли же его перевести на сушу — в те же конвойные войска?
— И вам не надоела морская жизнь… вечная качка?
Он машет рукой, доедая сосиску.
— Нас тогда не спрашивали. — Он подмигивает Гельмуту. — Предпочитали допрашивать. Так?
Гельмут сдержанно кивает.
— Значит, всю войну вы прослужили на флоте?
— До последнего часа.
Версия рушится. Попробую зайти с другой стороны.
— А теперь, как я понимаю, вы соседи с Гельмутом, так же, как и с пастором Дистельмайером. Неплохая компания, а?
— Прекрасная. Кстати, все трое — активисты Штукенброка.
В голосе старика неподдельная гордость.
— А, кто был его крестным отцом? — подмигивает Гельмут.
— Лучше скажи, кто лишил меня спокойной жизни!
— Это верно, — смеется коммунист, — бороться за мир у нас труднее и, пожалуй, опаснее, чем ходить на корабле в бурю. Но держимся ведь, а, старина?
Гельмут с нежностью кладет руку на плечо Фрицу.
— И будем держаться!
Старик снова кивает, согнувшись над тарелкой.
Дитер шепчет украдкой:
— Вы его растрогали.
Мне стыдно. Стыдно за мою подозрительность.
И все же я рад, что моя версия рухнула, как карточный домик. Я не нашел врага, но приобрел друга — да еще в день приезда. А это — хочется верить — хорошее предзнаменование.
ЖАРКИЙ ДЕНЬ В БАД-ЗАЛЬЦУФЛЕНЕ