Короче говоря, иду я себе, иду, начинает смеркаться, вижу, полисмен, городовой то есть, на меня поглядывает: говорить-то ничего не говорит, только глядит. А мне не нравится, что полисмен на меня глядит… Тем временем иду я, как шел, и вижу, еврей, бедолага, плетется сгорбленный в три погибели, тащит на плечах здоровый чемодан и упирается изо всех сил. Смекнул я, что он, должно быть, из наших, подхожу к нему и завожу разговор: есть ли тут где-нибудь еврейская улица, еврейский рынок, еврейская синагога? Есть ли тут где наши братья-евреи, простые люди, с которыми можно еврейским словом перемолвиться? Он мне не отвечает, только головой кивает. Дескать, идемте со мной! И отправились мы с ним в путь. Побрели из улицы в улицу, ни конца ни краю, я с горем пополам вытянул из этого человека несколько считанных слов, он, дескать, и сам «зеленый», недавно то есть из наших краев. Он рассказал мне, что тоже поначалу изрядно тут намучился, в этой благословенной стране, покуда Господь не помог, и он не «кэчнул а плейс
»[624], это значит: он получил место в прачечной и стал «делать жизнь». Представьте себе, это не «жизнь», а горе горькое! Но все же оно лучше, чем ничего. Его работа — считать и сортировать грязное белье в прачечной: мужские рубашки — отдельно, женские — отдельно, а затем идут, прошу прощения, исподнее, носки и тапки. Тапка к тапке. Все грязное он, дескать, должен сортировать и помечать, чтобы ничего, не дай Бог, не спутали, — крайне отвратительное, дескать, ремесло и нудное. Кроме всего прочего, он к такому совершенно не привычен, ведь он, дескать, был дома почтенным человеком с собственным жильем, с уважаемыми свойственниками, и дети, дескать, у него остались дома приличные, самые что ни на есть приличные; знали бы, дескать, они, эти дети, что он, их отец… Так говорит мне этот человек и вытирает рукавом пот с лица, мимоходом роняя слезу… Ладно, все, дескать, могло бы быть куда хуже. Что поделаешь! Надо, говорит, насейфить[625], накопить то есть, немного денег. Да только беда в том, говорит он, что у них сейчас на фабрике страйк[626]. Это значит, что работники объединились и не хотят идти на работу, покуда хозяева не исполнят того, что они, работники то есть, требуют. А покамест, дескать, он остался без всякой работы, зато они, однако, добьются, чего хотят! Так он все это с гордостью мне заявляет, кивает головой и говорит: «Гу-уд-бай!», «до свидания» то есть, и сворачивает во двор — и все, поминай как звали!Этого человека и след простыл. Зато на его месте появилось множество евреев, но таких, которых не стыдно назвать евреями, самых настоящих, почти таких же, как у нас в Егупце и в Мазеповке. И улицы почти такие же, как у нас, и запах, который доносится, знакомый запах — я почувствовал себя как рыба в воде. Прямо наслаждение! Окружили меня со всех сторон, забросали «шолом-алейхемами»: откуда, земляк, что слышно в Раше
(в России то есть), как дела у наших земляков? Кто я такой? Что я такое? И как услыхали, что я приехал из Егупца, живу в Касриловке, а родился в Мазеповке, напала на них радость великая: ведь раввин-то у них из Мазеповки, шойхет — из Мазеповки и хазан — тоже из Мазеповки! Само собой, мне страх как захотелось увидеть раввина, шойхета и хазана — моих земляков. И я попросил, чтобы мне показали, где они живут. И представьте себе, что раввин, шойхет и хазан — все трое — одно лицо, и это сын нашего Мойше, Берл-Довид, из которого раввин, шойхет и хазан, как из меня — президент. Дома-то он и вовсе был из таких-сяких, которых… Голосок у него и правда сносный, мог иногда в праздник помолиться шахрис у омуда, но как же он дошел до того, что стал хазаном, шойхетом и раввином, если прежде торговал, и торговал-то трефным товаром[627], попался, скверное вышло дело, собрал вещички и был вынужден сбежать аж в самую Америку? Подвели меня к нему, посмотрел я на нашего Берл-Довида, сына Мойше, раввина, шойхета и хазана, и подумал: вот тебе и благословенная страна Америка!