Каждоё слово, сказанное этим людям, было для него отрадой. Он торжествовал, как торжествуют люди, всю свою жизнь вынужденные подчиняться и терпеть унижения со стороны тех, кто властен над ними. Годы, проведённые в тюрьмах, давали о себе знать. Дурной характер, прирождённая жестокость, тысячи дней всевозможных лишений и унижений воспитали в нём крайнюю, высшую мстительность, и он никак не мог насытиться обретённой властью. Мстительность за эти годы превратилась для него в цель, в наваждение. Ему было мало знать, что теперь он — господин, ему хотелось это ощутить, найти этому веские подтверждения. А что может более явственно отразить власть, как не её безграничные возможности? Возможность сделать всё, что заблагорассудится, не оглядываясь ни на какие порядки, ни на какую мораль и человечность. Ни это ли есть мечта раба — самому стать господином и заиметь своих рабов. А для натуры мстительной — платить за унижения — унижениями; платить за перенесённый страх — страхом.
— Вы, наверно, думаете, кто будет первым, — сгибая губы как жесть, проговорил Крутихин.
Пленники молчали, их же повелитель широко улыбнулся.
Резким движением он шагнул по направлению к стулу, на котором сидела старуха Раиса Мироновна. Две чёрные смертоносные пасти обреза молчаливо уставились на неё. Ни секунды раздумий, только страх, перехватывающий сердце, от которого то скукоживается и замирает, не желая биться дальше и пускать по органическим трубам кровь. Следующая секунда, и пасти обреза с истошным криком извергли сотни маленьких дробинок, жужжащих, как рой пчёл. Они, устремлённые волей порохового газа, со смертоносной энергией впились в лицо женщины, и она, сражённая этой армией маленьких круглых шариков, упала навзничь. Ноги и руки дёрнулись в агонии — всё было кончено.
Пленники в испуге шарахнулись как можно дальше от Крутихина, вжимаясь в жёсткое сидение скамейки. Комбат Шихов, отпрянув в испуге, матом залил весь зал.
— … что творишь, сучий сын? На какой ты старуху пристрелил?
Крутихин стоял молча, не шевелясь. Потом ожил и, переломив обрез, достал из него два тупых обрубка — гильзы. Бросив их в сторону, он вставил новые патроны.
— Тихон, ты оглох? — его уже тормошил за плечо Шихов, но всё же с опаской, не сильно.
— Да отстань, эту мразь всё равно первую кончать нужно было.
— Ты рехнулся, что она тебе сделала? — гневными глазами смотрел Шихов, — Ты, Тихон, не дури, военные — есть военные, а гражданские — совсем другое дело.
Но Тихон не слышал его увещеваний. Он, к изумлению всех, преспокойно направился к столу и вновь, намешав себе спирта с водой, выпил отравы.
Ошеломлённый комбат не знал, что и делать. Даже союзники Крутихина — красноармеец и Коля были напуганы этим внезапным убийством не меньше, чем пленники, которые сейчас молчали, стараясь быть как можно более незаметными, надеясь на то, что этот безумец, этот маньяк о них позабудет. Они, конечно, на его месте преспокойно могли поступить так же, и, вероятно, Братухин с казаком вскоре на это бы решились, но находиться теперь по другую сторону было совсем не тем же самым, что размышлять о казни врагов, когда твоей жизни ничто не угрожает. Станционного смотрителя и отца Михаила поражало больше всего то, что убита была старуха, а не кто-нибудь из солдат. Витающая угроза вышла за рамки военной принадлежности, и безумные действия Крутихина теперь угрожали каждому напрямую.
Крутихин поднялся со стула и, держа в руках стакан, перешёл за стол, стоящий напротив пленников. Он сел, облокотившись на него, как некогда сидел Братухин. Сложив руки в замок и обведя пленных взглядом, он перевёл его на стоящего подле комбата Шихова.
— Комиссар Крутихин, объясните в чём дело, — командным голосом объявил комбат.
— В чём дело? А дело вот в чём…
И Крутихин принялся за свой рассказ, хитро улыбаясь…