Читаем Мертвые хорошо пахнут полностью

Я — перо, которое ищет свое место, и кисть, копошащаяся во влажной темени краски. Я трепыхаюсь, нервно переключаясь, движусь рывками, чтобы сбросить отмершие кожи и разношерстность древних чешуек. Я научился отряхиваться сегмент за сегментом, как собака или куничка, и, отряхиваясь, сбрасываю с себя всяких крабов, цепляющих корни волос и язвящих мне спину ударами рострума и мандибул. Проткнутый в тысяче мест, быть может, уже бескостный, только и могу, что продвигаться рывками да скачками. И вот уже сквозь голубое с серым, как добротная зола разнопородного дерева, небо я устремлен к неведомому образу и во что бы то ни стало, вплоть до пресечения рода, пытаюсь составить заново двухголовое животное, бросаю обе свои ноги и руки в большую мельницу лучшего масла, где теряю пупок, где смешиваю свои глаза с кошачьими, где исчезаю вместе со всей своей утварью и добром. Я по-прежнему перо в поисках себе келейки, своего места в лесу перьев. Если у уда голова рыбы, то вульва — кошачья морда, и число кошачьих мордашек множится до бесконечности за смородинником, в самшитовых зарослях, в сладостных и безмолвных бездонных лесах, в бездонных замшелых лесах, на гумнах сенных, в отхожих местах с сердечком на дверце, чья сердцевина выходит с одной стороны во тьму, а с другой — к легкому за листвою небу. Речь о том, чтобы попытаться пристроить это перо, но в безбрежности мира так мало достойных мест. Речь о том, чтобы быть среди мириад нимф одноруким ангелом, чье шелковистое и опрятное оперение носит перо, ему не принадлежащее, самозванца, покражу, калеку в птичьем царстве, всегда взъерошенное, этакой шпорою, которое надлежит обкорнать и спешно продать лесным нимфам, их рукам, ногам, их камфарным подмышкам, волосам в ореоле слез и испарины.


Все стекается в одну точку и изливается из горлышка кувшина: вода, головастики, песок, масло, время, мерцающие звезды и черные светила. Никогда не стихнуть великому голоду устрицы. В пазухе крошечного, блестящего листика букса пребывает в смази отражений розовая, горькая почка, пьет молоко света, и ничто не смущает ее развития, она разрешится цветком. И цветок раскрывается. Дятлы, колебатели леса, всколыхивают его от встряски к встряске. Всколыхивает молот, кующий медь или сталь. В его лепестках первым делом, словно кровь, откликается пение горлицы и уже потом разворачивается в воздухе и улавливается там ухом. Все предсуществует в нем, в его пенке, пене и паре. Подземные толчки его срывают, а уж потом удерживают. Пусть его со всех сторон окружает сухость, известно, что он маслянист сладостью, от которой напрочь теряешь почву, теряешь имя и самовосприятие в ярком свете зева без зубов и языка, что бравирует поношениями, производит до бесконечности невесомые, прозрачные и пустые пузыри, заполняет пустоту, возводит бастион пустоты против пустоты неба, против всех утраченных цветов, против удушья, красный от гнева, от любви, белый от досады, призывающий к себе железо и искры, переворачивая вверх дном созвездия, швыряющий шпилем в землю церковные колокольни, сотрясающий со слив их лепестки и плоды, сливу среди слив, фигу среди фиг, общипанный бородатыми, голубыми и гремуче-фиолетовыми козами, украшенный врожденной ангиомой, что пахтает, покуда не свернется, семя и сглатывает сыворотку словно нектар. Пусть слетятся все пчелы на свете, откупорят крышечку, пусть выкачают сок и плавят до скончания времени мед, запах коего исторгает чох и слезы, мед красного и черного перца, мед набитого пуза, мед рыжей крови, истекшей из сердца женщины, уладившей счеты с земным шаром, с ползущими облаками, с головастиками и черными светилами. И, между своими нимфами, цвет тела которых совершенен, сжимая золотую соломинку, прежде чем скрыть ее в нем, то есть в кусочке неба.


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже