— Нет. Народ темен и останется темным навсегда. Слепая вера в царя выворотно привела к революции. И вера окрепла. Теперь ее ничто не поколеблет. Изуроченное сознание всегда будет укреплять неправедную власть. Власть над тьмой. Чем невежественнее толпа — тем легче кричит она «да здравствует!». Революционер Нечаев создал революционное общество «Топор, или Народная расправа». И вот, вывернулось: НКВД. Но человек, Сережа, обязан жить и оставаться человеком во все времена… — Только не забывай, что ты — русский. Был такой мыслитель, монах Константин Леонтьев. Он говорил: единственная миссия русского народа — вырастить в своих недрах Антихриста и выпустить его на свободу. Вероятно, каждый русский обязан опровергнуть это. Иначе история закончится…
Она замечает мое недоумение:
— История не всегда урок в школе или содержание литературного произведения. История — это мы все. В прошлом. Настоящем. И даже будущем, которого еще нет. Понял?
Не очень. Но Антихрист, мне кажется, уже появился. Сегодня он как бы мертв. Но ведь дело его — живет?
Кузовлеву и Федорчука торжественно хоронили не на третий, а на восьмой день. Я понимал: пытались провести анализы, докопаться. Для меня ясно и страшно обозначился только один вопрос: кому верить? Кто убил этих заблудившихся, зарвавшихся дурачков? Дунин? Может быть… Они ему явно мешали своей идиотской «помощью». Пока они дышали — моя «миссия» была бессмысленной. Они бы все равно ухитрились все испортить. Дунин не мог не понимать этого. С другой стороны — они и монархистов поставили на грань провала. И если те применили какой-то яд… Тоже можно понять.
А на душе, на сердце было мутно и пакостно… Давно я не переживал такого крушения. Нечто подобное было только в день похорон отца — этот странно закрытый наглухо гроб, бегающие глаза сотрудников… И второй раз у могилы на бывшей границе.
Гробы привезли в школу, собралась толпа, Федорчук и Кузовлева лежали белые-белые, это особенно было заметно на фоне бесконечных красных лент на венках, красной обивки… Значительнее стали их лица. При жизни оба казались пустенькими, ничтожными. Сейчас они выглядели героями Гражданской, никак не меньше…
Я думал так и ловил себя на абсолютной неприличности своих мыслей. Как бы там ни было — они погибли, их убили, и кто бы это ни сделал — убийство есть убийство. Но почему-то в сей миг стыда и даже боли, чего уж там, — и тени торжества или убеждения, что случившееся есть возмездие, не было, я все больше и больше склонялся к тому, что Серафима, Таня и все остальные есть они в действительности или это выдумка Тани, неважно, — непричастны к странной смерти этих двоих.
Секретарь райкома комсомола произнес речь, он говорил о происках врагов — для него эти происки были фактом непреложным; потом выступил Анатолий и сказал, что смерть всегда трагедия, что мы все живем в трудное и сложное время и что война продолжается, к сожалению. А я непостижимым образом догадался вдруг, что на самом деле сказал учитель. Да. Война. С собственным народом.
Потом гробы погрузили на открытую платформу грузовика, на второй уселся оркестр, мы разместились в автобусах и отправились на Смоленское. Небо было высоким и бездонно синим, оно редко бывает таким в это время года в сыром и промозглом нашем городе; мы переехали через бывший Николаевский мост, и я вдруг вспомнил, как несли по нему на поднятых руках гроб с телом Александра Блока. Сколько рассказывал об этих похоронах Анатолий, он их видел и запомнил навсегда…
А Смоленское встретило нас печальным шумом покрытых инеем ветвей, ветер с залива все усиливался и усиливался, заглушая голос очередного витии, и мне вдруг показалось, что бессмысленна жизнь человеческая. И смерть тоже не имеет смысла, и все россказни Льва Николаевича на оную тему — е-рун-да. Иван Ильич, Андрей Болконский, да любой из нас: зачем мы пришли сюда? Мы не знаем этого и не узнаем никогда. И, значит, прав великий пролетарский. Как черви земные. Ни песен, ни сказок. Вон, гробы уже скрываются за срезом могилы — и что? Ничего. Были — нет. И кому от этого плохо или хорошо? Пройдет год — о них никто и никогда не вспомнит. И такова участь большинства. Печально? Нет. Глупо…
И как всегда нежданно — голос:
— Сережа…
Таня, кто ж еще… Хорошеет, хорошеет, уже девушка совсем, как невместно это здесь, на кладбище. И как некстати хрипит в ушах обволакивающий голос товарища Дунина: «Чего не сделает большевик…» Да. Признаем: они умеют задевать струны. Ну, пусть не струны. Пусть нечто стыдное и гадкое, но такое завлекательное.
— Скажи правду, Таня. Это дело рук Серафимы?
Пожимает плечами:
— Зачем? Смысл какой?
— Но ведь ты меня сама уверяла, что это она!
— Уверяла. Чтобы понять. И проверить. Донесешь или нет. Ты не донес.
— Ладно. А… им? Им зачем? НКВД? Убивать этих дурачков?
— Напрягись. Ты должен работать с нами. По просьбе НКВД. А эти… долдоны — они бы с тебя не слезли. И никакие приказы и увещевания не помогли бы. Они сумасшедшие были. Вокруг все враги — вот суть их души. И их убрали; так просто все…