«Поезд мчит в Ленинград. Вагон второго класса. «Купейный» — называют его сопровождающие в штатском. Званцев на верхней полке. Напротив — молодой человек артистической внешности. Ночью он в спортивном костюме, днем — в добротном, в полоску, английского строгого покроя. Еще один охранник носит модные «ответственные» усики, они слегка под Гитлера, но на это никто не обращает внимания. Едва поезд тронулся и замелькали дачные пригороды, усатый взгромоздился на полку и сладко захрапел. Второй бдел до середины ночи и предался сну только после Бологого. Ни о чем не разговаривали, разве что во время вечернего чаепития тот, что носил строгий костюм, спросил: «Ближе к Москве или Ленинграду почивать желаете?» — «К Санкт-Петербургу», ответил Званцев и оказался на левой полке. Ночь прошла без происшествий, поутру под мелкий дождик состав подполз к ленинградскому перрону, паровоз, пыхтя и отдуваясь паром, с трудом втащил вагоны под стеклянное перекрытие.
Встречали четверо в штатском. Молча, едва поздоровавшись с попутчиками Званцева, вывели не к фасаду вокзала, а на Лиговку, усадили в обшарпанный автомобильчик и, развернувшись, помчали к Московскому шоссе. Ехали быстро, шофер ловко миновал светофоры и небольшие заторы (Званцев подумал, что в России никогда не будет и трети автомобилей — от одного Парижа, например), выбрались на шоссе, а у пригорка, где дорога раздвоилась, выбрали ту, что шла низом, и Званцев понял: везут в Царское. Что они предложат ему в этом обетованном месте? Раскрыть монархический заговор? Неведомым способом завлечь местных или приезжих противников советвласти? Чушь. Спасибо, что привезли в Петербург, но даже милый город, в котором навсегда остались все радости и грусти — вряд ли стоит предстоящей гнусной работы. Наверное, лучше всего выпрыгнуть вниз головой на полном ходу и покончить со всей этой неприличной буффонадой… Хорошо бы. Но ведь сказано: претерпевший до конца спасется. И надобно терпеть.
Въехали в город, замелькали знакомые предместья, справа вырос золоченый купол Федоровского Государева собора, за ним виднелись островерхие башенки Федоровского городка, а чуть ближе — такие же, только собственного ее величества лазарета. В Париже осталась у Званцева редкостная фотография: лестничная площадка, дверь, стена и пол метлахской плитки. Сидит в кресле государыня в сестринской косынке, переднике, за ее спиной — Ольга Николаевна, справа — Татьяна Николаевна, а у дверей, опираясь правой рукой о перила лестницы, Анна Александровна Вырубова. Беззаветные, прекрасные женщины… Пролилась кровь на фронте — и без раздумий устремились они к раненым воинам. Когда грузились на корабли в Крыму — нашел фотографию на палубе, в толчее и давке. На лицах грязно отпечатался чей-то каблук, надпись черными чернилами свидетельствовала как бы не почерком самой императрицы — о том, что справа — Ольга, слева Аня. А может быть, обе расписались на память — каждая над собственной физиономией? Званцев дорожил этим фото. Оно незримо соединяло с прошлым, не давая прерваться слабому, едва ощутимому ручейку воспоминаний. Дорога, по которой приходилось ездить много раз; по сторонам — знакомые дома-особняки, дачи, даже деревья совсем не изменились. Где-то здесь жили Гумилев и Анна Ахматова, как жаль, что в те годы были совсем другие интересы, да и возраст не соответствовал: для знакомства почвы не было. «Не с теми я, кто бросил землю на растерзание врагам…» Нет. Позвольте не поверить. Если бы боевой офицер (пусть — вольноопределяющийся, какая разница) Гумилев не ввязался в интеллигентскую митусню профессора Таганцева, а применил свой опыт на внутреннем фронте против красных — хотя бы пулю в затылок не получил. На что они здесь надеялись? На то, что друг Ленина Луначарский не даст сдохнуть с голода? Что литература будет все равно и несмотря ни на что?
Свернули к Лицею, потом к церкви, дальше пошли пешком. Скоро в зелени кустов и деревьев возник одноэтажный домик с большими окнами. «Да ведь это Вырубовой!» — удивился так искренне, что не услышал негромкого приказа чекиста: «Пожалуйте за мной…» В большом вестибюле стояли вещи, мебель совсем прежние, казалось, хозяйка только что ушла и сейчас вернется.
— Сотрудники музея устроили помещение, дабы оно представляло интерес для любознательных рабочих и крестьян, — сухо проговорил некто в штатском, лет сорока на вид, со стертым невыразительным лицом. Сколько ни вглядывайся — все равно не запомнишь. — Вы назначаетесь ведущим по этому музею. Иногда вы будете вести разговор для посещающих. Когда мы вам укажем — вы станете рассказывать, сбросив покров тайны, мы потом объясним, о чем именно пойдет речь. В этом домике проходили самые интимные свидания Александры и ее фаворитки. Здесь она имела со своим любовником князем Орловым…
— Это чушь… — пожал плечами. — Сегодня все знают, что эту гнусность под видом дневника Анны Вырубовой сочинили грязные писателишки: Толстой и Щеголев.
— Возможно… Только вряд ли в вашем положении стоит иметь такую горячность. О дневнике Вырубовой расскажете делегациям заводов и фабрик. Трудящиеся должны знать чистую правду о прогнившем царском режиме. Ну, а тем, кого мы приведем… Тем расскажете другое. Устраивайтесь. У вас здесь будет спальня, удобства, пищу вам станут доставлять, иногда позволят погулять в парке. Вопросы?
— Премного вами благодарны, барин, — оскалил зубы, изображая улыбку. И долго так?
Чекист вышел из комнаты, не ответив.
Так называемый «Дневник Вырубовой» Званцев помнил хорошо, хотя и прочитал лет десять назад. Комплект книжек альманаха «Минувшие дни» привез из Москвы курьер. Теперь обнаружил эти четыре сборника в спальне, на тумбочке. Все же это была гнусность, грязь. Но — куда денешься… Придется убеждать «массы» в том, что государь был развратен, императрица спала с Распутиным, а дворцовая камарилья вела страну к гибели. Последнее, увы, похоже на правду. Любую страну можно довести до краха и исчезновения, если без конца, упорно, окружать себя (коли ты глава исполнительной власти и вообще — го-су-дарь!) бездарями, выскочками, алчными идиотами и психически неуравновешенными людьми. Последний министр внутренних дел Александр Дмитриевич Протопопов, «генерал Калинин», как называли его здесь, в Царском, параноик самой высокой пробы! И, право же, когда большевики расстреляли этого «бывшего» в восемнадцатом — вряд ли кто-нибудь вспомнил его добром и пожалел…
В пять часов, сразу после обеда (дали тарелку пустых щей и котлету, в которой хлеба было в два раза больше, чем мяса), явился «стертый», представился с улыбкой: «Цуккерман. Абрам Менделевич. Если угодно, можем отправиться на прогулку. Погода — великолепная!» Званцев обрадовался: «Ну, разумеется! Очень рад! Мы пойдем вдвоем?» — «Да. А со временем, когда вы привыкнете, сможете гулять самостоятельно. Я думаю, вы не имеете сомнений: деваться некуда, надо работать». Он говорил с заметным местечковым акцентом, но Званцева это не раздражало. Вопреки традиции, он был равнодушен к евреям, никогда не считал их виновниками всех российских бед и даже ценил поэзию Мандельштама. Из-за этого возникали бурные схватки с соратниками. Поняв однажды, что убежденного юдофоба не пронять никакими доводами, — возражать перестал, но убеждения не переменил. Да, нельзя отрицать кровавого участия евреев в революции, Гражданской, в палаческой работе ВЧК-НКВД. Все это так. Но ведь это — результат глупой политики прежнего правительства и хитрой, подлой — правительства большевистского. Не много ума требовалось, чтобы призвать евреев к палаческой работе, умело используя их вековую обиду на черту оседлости и погромы, дабы они одни и остались виновными за все, что натворили большевики, интернационал…
— Куда пойдем? — спросил весело, Цуккерман взглянул удивленно и даже немного обрадованно, ответил почти дружелюбно:
— А туда, где вам будет хорошо.
Двинулись вдоль озера. Все здесь навевало сны, воспоминания, Званцев вдруг почувствовал, как наворачиваются слезы. Да, здесь было что вспомнить. Желто-красной осенью 1917 года пришел сюда с отцом-командиром Петром Николаевичем Красновым. Тот мечтал начать отсюда поход на Петроград, дабы навсегда и сразу покончить с большевизмом: Керенский не тянул против Ульянова и вот-вот готов был рухнуть. Однако совсем непредвиденно возник странный энтузиазм рабочих и солдатских масс, дурачки встали стеной на пути немногочисленного красновского войска, генерала пригласили в Петроград, для беседы, слава Богу, у него, Званцева, хватило ума не поехать. Остался, переоделся в штатское, много гулял. Вот на этом пригорке — да ведь и в самом деле — вот он, в неприкосновенности! — увидел художника в блузе, широкополой шляпе, с большим этюдником в руках. На куске картона уже проступили дальние желтеющие деревья, ель на взгорке и покрытая рябью вода. У самого берега плавало притопленное полено.
Художник заметил, улыбнулся и снял шляпу.
— Интересуетесь процессом? Я и сам удивляюсь — каким же чудом краски позволяют запечатлеть натуру? Таинство. Вы согласны?
Представился, услышал в ответ: «Альберт Николаевич Бенуа, художник. У нас все семейство от искусства. Может быть, изволили слышать?»
Признался в неведении, вдруг стало тоскливо и безысходно.
— Красивая картина. А вот пройдет лет эдак двадцать, большевики на этом месте построят приют для престарелых марксистов, и ваше творение одно только и будет свидетельствовать о прошлом…
— Вы не правы… — Бенуа опустил кисть. — Наверное, ни одно, даже самое жестокое правительство не сможет уничтожить красоту. Я оптимист.
…Цуккерман смотрел удивленно:
— Погрузились в воспоминание? Приходилось бывать?
— Приходилось, — буркнул, продолжать разговор не хотелось, прошлое властно вторглось, обволокло и не отпускало. Но Цуккерман оказался человеком настойчивым.
— Я, собственно, что… — Осмотрелся, подмигнул: — Разговор не для чужих ушей. Завтра в первой половине дня придет экскурсия с Кировского завода. А вот во второй половине — интересующие нас люди. С ними попрошу доверительно и проникновенно.
— С чувством, значит… — засмеялся. — Какое у вас образование?
— О-о, я учился в хедере, а теперь, дополнительно, окончил полный курс неполной средней школы. Далее — полная, а потом можно будет и в институт. Я мечтаю стать доктором-легочником. У меня, знаете ли, все семейство когда-то вымерло — открытым туберкулезом.
Странный, косноязычный, убогий человек. Зачем понесло его в красное пекло? Как все это… не так. Не так.
Делегация путиловских явилась ровно в десять утра — едва успел дожевать бутерброд с чайной колбасой и допить стакан спитого чая. Мужчины в мятых костюмах и голубых косоворотках солидно выхаживали по залам и вопросов почти не задавали, зато женщины в косынках прыскали в кулак, особенно в спальне; одна, толстенькая, с длинной, до пояса русой косой, схватила Званцева за рукав:
— Товарищ мужчина, объясните: вот на этом… как его?
— Канапе, — произнес односложно, она обрадовалась:
— Вот, на нем самом — царь имел хозяйку, эту…
— Вырубову?
— Во! Ее! Я вообще удивляюсь и даже поражаюсь! Да вы сами поглядите на пор… Как его?
— Портрет?
— Вот! Да она же старуха! Толстуха! Я по нам знаю, что даже наши слесаря толстых не хотят! Враки все это!
— Враки…
— А тогда зачем врешь?
— Как велят — так и рассказываю.
— Ну-у, тут у вас все бесчестные, значит. Вот, другое дело — царица. Смотри, какой ладный, какой красивый генерал висит! На картине! Вот если бы с ним… Царица. А?
На что они рассчитывают… Ведь совсем не глупая баба. Неужели эти люди поверят басням о разврате в царской семье…
Подошел рабочий. Традиционный, с большими неряшливыми усами.
— Говорят, Николашка где-то здесь мальчонку ножом зарубил. Говорят, был какой-то дневник этой Вырубовой. Что, мол, там она как бы свидетельствовала. За что он — мальчика этого?
Стало тошно. Нет. Не его, Званцева, дело. Лить помои на семью ради сохранения своей жизни. Она ведь давно вышла в тираж. Какой же смысл?
— Государь был добрый человек и никогда такого не делал.
— Он пять тыщ положил девятого января! — взбеленился рабочий. Усы у него хищно зашевелились и сразу выросли в объеме.
— Девятого января погибло 188 человек. По собственной дури. И провокации попа Гапона. Вы же, рабочие, и повесили его за это…
— Не верю… — растерянно сказал рабочий. — Но по голосу… Вы как бы говорите правду… Я сообщу, куда следует…
— Верно, — кивнул с улыбкой. — Во-он тот, длинный, сухой — как раз из Большого дома. Вперед, товарищ…
Рабочий выкатил бесцветные глаза, закусил ус и побежал вприпрыжку. Званцев видел, как он что-то говорит Цуккерману на ухо, размахивает руками, то и дело тыча перстом в его, Званцева, сторону. «Сейчас пожалует… подумал. — И слава Богу. К одному концу…» Но чекист не подошел.
Женщина лет пятидесяти притянула, зашептала:
— А правда, что они все здесь, бывало, на горшки по нужде сядут когда по малой, когда по большой, и ведут, ведут беседу на всякое… Ну, там — у кого перстень толще или кто чего купил. И — нисколечки не стесняются. При том, что мужики и бабы — все вместе?
— Ну, что вы, — зашептал таинственно. — Это теперь в Кремле очень модно, на вечерах. А тогда они бы не додумались…
Отскочила, зашипела, как гадюка.
…Только в обеденный перерыв, усевшись за стол напротив, произнес Абрам Менделевич гневную филиппику.
— Напрасного труда, гражданин Званцев. Я к тому, что труда напрасного быть не должно. Человек обязан трудиться, имея явную пользу. Я разговариваю с вами о подобной теме в первый и последний раз…
— А если…
Перебил:
— Я застрелю вас в голову. Чтобы вы себе знали и не строили воздушных шариков! Исполнять все! Точно! Это ваш интерес!
«Нужные люди» явились к вечеру. Молодой человек лет двадцати, похожий на юнкера, только в цивильном, женщина лет тридцати пяти с пепельными локонами и яркими голубыми глазами, девочка лет двенадцати в подчеркнуто старорежимном платье. Даже сердце защемило: зачем такая неосторожность, такая фронда…
Экспозицию осматривали молча, иногда перебрасываясь замечаниями, больше похожими на междометия. Только один раз донеслось до Званцева: «Бедный государь…» Это сказала женщина, рассматривая фотографию на стене: Николай Александрович возле пруда бросает палку, огромный колли завис над водой, распластавшись в прыжке. Они ни о чем не спрашивали, не пытались разговаривать громко, чтобы, может быть, донести до него, Званцева, какую-то условную фразу — нет, этого не было. Вглядывались, прислушивались, будто старый этот дом еще хранил звуки былого, и лица у всех троих бледнели, словно пергаментной становилась кожа, и даже прозрачной, только глаза горели все ярче. Они пришли к себе, они были у себя дома и благодарили судьбу за возвращенные мгновения… Через час после их ухода Абрам Менделевич с хрустом размял пальцы, взглянул исподлобья.
— Констатируем, значит… На контакт с вами они не рискнули. Это у нас весьма вызывает… Тревожные чувства, как бы. Не знаю, не знаю… Если еще раз не придут — дохлый номер в бывшем цирке.
— Как насчет прогуливания? — Званцев совсем не хотел подтрунивать или тем более — издеваться. Но этот человек непостижимым образом заражал своей безумной речью и слова выскакивали сами, не подчиняясь.
— Можете поиметь. Только не вздумайте смыться. Круг парка наши. Пройдете всмятку. Как яйцо по кумполу, поняли?
Ах, какой славный выдался вечер… Тихий, теплый — короткая, но дивная пора, как некогда об этом сказал поэт. Вошел в парк, справа темнел дворец, впереди — Камеронова галерея, левее — стеклянная поверхность озера. Захотелось уйти к противоположному берегу и оттуда обозреть былое величие империи. Когда — шагов через двести — остановился, чтобы полюбоваться на Ростральную Чесменскую колонну, услышал из-за деревьев едва слышный шепот:
— Не оборачивайтесь. Слушайте. Оружие для вас у главной лестницы галереи, в траве, у третьей ступеньки. Уходите сегодня же, они вас убьют. Охранник идет за вами шагах в пятидесяти…
— Он ведь тебя может увидеть…
— Я всего лишь девочка. Я не боюсь.
С полчаса бродил Званцев по берегу, бросал палочки, камушки, дожидаясь, когда начнет смеркаться. Но вот осенний вечер размыл очертания деревьев, дворцов, и Званцев пошел к лестнице. Каково же было его изумление и страх даже: он увидел недавнюю девочку, она сидела на корточках, прижавшись к каменной тумбе.
— Вот оружие… — у ее ног матово поблескивал браунинг с глушителем на стволе — этот пистолет Званцев легко бы отличил среди многих. — Ступайте за мной.
— Куда.
— Увидите.
Шли по жухлой траве, она мягко шелестела под ногами. Неожиданно, словно из-под земли, вырос охранник.
— Стоять. Руки за голову!
Выстрелил, он рухнул, оттащил обмякшее тело в кусты. Вокруг никого, выстрел прозвучал тише, чем хлопок пробки от шампанского. Девочка взяла за руку, шепнула встревоженно:
— Вы поторопитесь, а то они хватятся. Нам нужно добраться до станции Александровской. Оттуда поедем на автомобиле.
— Но… пока дойдем, пока доедем до города — они по телефону перекроют все дороги?
— Не бойтесь. Мы поедем в Павловск. Или Гатчину. Папа решит. А когда утихнет — вернемся в Петербург.
Лицо у нее было спокойное, глаза смотрели открыто и ясно. «Смелая…» — подумал с уважением. Между тем уже выходили к станции, у вокзала стоял черный автомобиль. Щелкнула задняя дверца, девочка села первой, Званцев устроился на заднем сиденье. Шофер обернулся. Это был недавний посетитель домика Вырубовой.
— Поехали… — Автомобиль плавно тронулся и, набирая скорость, помчался, разрезая сгущающуюся темень мощным светом фар. — Моя фамилия Веретенников. Лена — моя племянница. О вас мы знаем все, наши друзья успели сообщить… до краха. Вам что-нибудь удалось?
Званцев не торопился отвечать. Кто их разберет. Изощренный ум госбезопасности поразил настолько глубоко, что все казалось подставой, хорошо организованной провокацией.
— Я понимаю ваше состояние, — сочувственно сказал Веретенников. — Но это преодолимо. Сейчас вы встретитесь с человеком, которого хорошо знаете».
И показалось вдруг, что воздуха в легких нет. Голова сделалась чугунной. Свет померк. Нет. Так не бывает. Лена. Та самая? Не может быть. Хотя… Я стал на пальцах вычислять возраст. Если в тридцать седьмом ей было двенадцать-тринадцать, то в тридцать девятом… Пятнадцать. Да. Она. Та, которой больше нет…»