Все никак не привыкну, — признался сеньор Вальберг как раз в тот последний день, когда решился показать ему не только старые журналы, обнаруженные под раковиной, но и пузырек со спиртом, который так и стоит в холодильнике, — с какими-то плавающими внутри комками, вроде раздувшихся слизняков фиолетового цвета, двигающимися, будто живые. — Никак не привыкну, что двери этого дома открываются не так, как все прочие двери на свете, и вечно тяну ручку вниз, а дверь — к себе и, пока не вспомню, что поворачивать-то надо влево и вверх, а дверь толкать от себя, прихожу в отчаяние и думаю, что попал в ловушку, из которой мне не выбраться.
В этом был весь сеньор Вальберг, он изо всех сил старался замаскировать собственную исключительность и остаться незамеченным, подвизался то ли письмоводителем, то ли бухгалтером в какой-то захудалой конторе, где пишущей машинки и той не было, а жалованье наверняка платили совсем мизерное, и замалчивал не только позор, пережитый в недавнем прошлом, но и свое происхождение и заслуги (у Кинтаны ушло несколько месяцев, чтобы выяснить, что он был сыном видного берлинского врача, в тридцатые годы эмигрировавшего во Францию, а затем в Мадрид), подобно отшельнику, который при поступлении в монашеский орден, отрекаясь от мирской суеты, одновременно отрекается от собственного имени. Для него были простыми самые сложные вещи, такие, как склонение в немецком языке или правовое устройство Римской республики — это были два его конька, — и бесконечно сложными и даже невозможными самые простые, и он придавал гораздо меньше значения своим знаниям латыни и греческого, чем сноровистости Кинтаны или ловкости, с которой тот водил «опель-рекорд», приобретенный в январе, как только его назначили старшим группы. Спеша опробовать машину сразу по выезде из магазина, он прокатил на ней сеньора Вальберга и, не в силах сдержать распирающую его гордость, вовсю давил на газ на шоссе М-30, намного превышая дозволенную скорость, а на самых узких улочках в центре так резко жал на тормоз, что, если бы не ремень безопасности, сеньор Вальберг не раз мог врезаться в ветровое стекло. У него на лбу выступил пот, и он вцепился в колени обеими руками, маленькими и белыми, пальцы к ногтю становились тоньше — типичные руки профессора, ученого человека, которые несколько лет назад, вероятно, были перепачканы мелом и по прошествии года жизни в этой квартире так и не обрели нужного навыка, чтобы сразу поворачивать дверные ручки куда надо. Только представить себе, как эти руки касались кожи совсем юной женщины, как же они, должно быть, дрожали при этом. Когда же Кинтана, наконец, остановил «опель» около дома, сеньор Вальберг не пошевелился и продолжал сжимать губы, чтобы унять дрожание подбородка, сконфуженно улыбаясь Кинтане, не глядя при этом ему в глаза, — признательно и как бы подобострастно, словно благодаря его за то, что тот вовремя затормозил и тем самым спас ему жизнь. Эта благодарность схожа с той, которую выказывают подверженные