— К нам, — так же тихо ответил он, боясь, что их могут подслушать, и их как будто подслушали: густым басом заревел паровоз, требуя, чтобы они сейчас же шли в вагон.
Даша засмущалась:
— Смотри-ка, какой сердитый. Даже поцеловаться толком не даст.
Из лесу группами и в одиночку повалил народ, возле поезда опять стало оживленно, и никто не хотел садиться в вагоны. Дядя Миша, взгромоздясь на поленницу из шпал, окружил себя бородатыми мужиками и ребятней, рассказывая байки. Проходящий мимо них старший кондуктор, длинный и тощий, с полевой сумкой на боку, которая при ходьбе колотила его по тощему заду, взмолился:
— Товарищ военный моряк, ехать же надо! Ну я вас прошу, товарищ военный моряк, кончайте эти безобразия!
— Кто тут безобразничает? — громким веселым голосом вопросил дядя Миша. — А ну марш по вагонам!
Все, словно бы ждали этой команды, начали садиться, и скоро поезд, скрипнув сцеплениями и тормозами, стал дергаться, как припадочный, и, подергавшись, ровно и неторопливо покатил вдоль сарафанно-березового царства, над которым уже меркло и затухало небо и призрачная темнота ложилась возле комлей деревьев.
В Новгороде они не без труда устроились на пароход, который отправлялся в Старую Руссу вскоре после полуночи. В третьем классе, куда им достались билеты, было тесно и душно. Воздух сперло, лампочки горели вполнакала, и по кубрику блуждал желтовато-серый полумрак. Негромко и беззлобно переругивались женщины, навзрыд плакал ребенок и просился на волю, неподалеку от них храпел мужчина, посвистывая носом, как чайник, а в стороне костлявая старуха недоумевала громким ломающимся голосом:
— О господи, вся Расея куда-то тронулась. Все едуть, едуть, а в какую сторону едуть — никто не знает не ведает. Грешили много, вот теперь и маются.
— Как страшно, — зябко ежась, сказала Даша. — Грешили много — теперь маемся. Что это: печаль юродивых или юродивая печаль?
— Печали теперь много, — словно бы для себя подтвердил дядя Миша. — Теперь счастливых мест не осталось; куда ни кинешь взор, везде печаль.
Даша улыбнулась:
— Патриарх, ты стал выражаться высоким стилем.
— И что делать-то?.. Раньше бы Михеич так выражался, да ведь нет теперь Михеича-то… Стало быть, мне придется за него говорить.
Заскрипели за бортом швартовы — тут их называли причальными концами, — пароход захлюпал, запыхтел, закачался, шаркая бортом о дебаркадер, начал выгребать на стремнину и скоро, содрогаясь всем своим большим шатким телом, заплюхал плицами. Городские огни медленно поплыли за корму и, теряясь в ночи, стали сливаться между собою и меркнуть.
В кубрике начали укладываться спать, уснул ребенок, разговоры поутихли, кончилась перебранка, угомонилась и костлявая старуха, и сразу стало слышно, как шумит и скребется за бортом вода. Дядя Миша повозился, повозился на своей лавке, поворочался с боку на бок, натянул на лицо фуражку, заслонив глаза от синего света ночной лампы, и тихонько захрапел.
…Даша с Паленовым сели поближе к трубе, от которой тянуло теплом, и начали молча смотреть на берег, который надвигался на них темными громадами стен и колокольней, едва виднеющейся в ночи.
— Юрьев монастырь, — сказал Паленов, — а дальше Перынский скит, за которым Ильмень. Там, где скит, раньше реликтовая роща росла, а посреди нее Перун стоял. Тут Русь тоже крестилась.
— Ты хорошо знаешь историю.
— Бабушка у меня была великая охотница до старинных преданий. Бывало, вечера напролет могла рассказывать и были и небылицы. — Паленов неприметно улыбнулся в темноту. — А сейчас мы идем — по-ильменски, бежим — древним путем из варяг в греки. Из Волхова этот путь пойдет в левый угол озера, в Ловать, а если править прямо, то к утру мы вышли бы в Горицы.
— Что ты чувствуешь, когда вокруг тебя наконец-то все родное? — спросила Даша, двигаясь, чтобы найти местечко потеплее, и невольно прижимаясь к нему.
— Я ничего не чувствую, я только боюсь, что тебе не понравятся наши Горицы. Они совсем не такие, какими я тебе представил их. Они хуже, но они же и лучше.
— Смешной ты… Мне уже все ужасно нравится.
— Я обещал Михеичу показать их…
— Нам теперь всем долго будет не хватать Михеича.
Перынь ушла в сторону, и сразу от Сергова налетел ветер, обдал брызгами нос парохода и прогулочную палубу, которая тотчас же потемнела и стала различимой в ночи; пароход закачался, как поплавок, подставляя волне один борт и проваливаясь другим. Луны не было, и облака шли низко, белея краями, и все озеро, черное и гневное, тоже белело гребнями волн, которые вспыхивали одна за другой и долго не гасли, как бы силясь слиться в один большой огонь. Так горит по весне сухая прошлогодняя трава, только от того огня бывает жарко, а этот словно бы холодил душу и вселял мистический ужас.
— Какое страшное озеро…
— Ну что ты, — возразил Паленов, — сейчас и шторма-то, кажется, нет. Так, крепкий ветер. Шелонником у нас зовется.
Даша помедлила и спросила:
— А на море так же страшно?
— Почему страшно? Напротив, совсем не страшно. Да ведь на походе мы чаще всего и моря-то не видим. Сидим возле орудий, кое-чем занимаемся… Какие же там страхи?