— Здесь — Пикассо с Боннаром. «Завтракают. Спорят» — так вы подписали. Здесь, в этом маленьком блокноте, набросок пейзажа за окном.
— Ага, помню. Я уже устал от картин, дитя. Почитай.
Спокойно, с чувством я прочла о Сочельнике в лагере в Сибири. Чапский услышал мои слезы. Растрогался моим волнением.
— Что ж, выпьем, — он протянул длинные пальцы по направлению к столику, где стояли бутылки. Я налила ему коньяку.
— Ты тоже, дитя.
Мы выпили несколько бокалов: за счастье, за красоту и справедливость. В голове у меня зашумело. Алкоголь выполаскивает голод и рассудок. Мы выпили еще полбутылки вина.
— У вас крепкая голова, а я опьянела.
Чапский уже не слушал, ждал следующего бокала. Я налила ему и ушла, следя за тем, чтобы не свалиться с крутой лестницы. В следующий раз экономка караулила меня у калитки:
— Ты считаешь себя ровней Чапскому? Чтобы с ним пить? Ему почти сто лет, он мог умереть!
— Раз он просил налить, почему я должна была отказываться? — защищалась я. Экономка вышвырнула бы меня, но никого не нашла бы на мое место.
В тот пьяный вечер счастливый старик танцевал в своих мечтах, перебирая костями под опутавшим его пледом. Он не ощущал такого счастья от бульончика, состряпанного экономкой. Она ревновала к последней, быть может, плотской утехе Юзефа Чапского. Честная, упрямая баба в блеске кастрюль, величии обеда.
Чапский умер зимой. Прощальные речи; пьяные могильщики были не в состоянии выкопать в промерзшей земле дыру, достаточно большую для двухметрового покойника. Гроб все время вылезал наверх, не желая тонуть. Провожающие притопывали от холода и дули себе в ладони. Только в лучах заходящего солнца удалось впихнуть гроб в подземное царство. Я мечтала о старинных погребальных обрядах, когда вместе с господином-повелителем хоронили и его двор: жен, поваров, писцов, коней, собак. Госпожа, догорающая от голода в погребальной камере. Эфебы, замурованные у саркофага. Я, блаженно погружающаяся в передозировочные видения где-нибудь под стеной, расписанной стилизованными на античный манер маками. Разве существует смерть прекраснее, чем из верности? А на самом деле — от ненужности: чем было жить после смерти Чапского его последнему секретарю? Уроками польского, русского, сербо-хорватского? Дипломной работой в Институте общественных наук о проникновении иудео-христианского гнозиса в народные поверья центральной Франции XIII века?
Меня приютила Илонка. В ее доме на Монпарнасе кочевали поляки и русские. Стипендиаты, экономящие на гостинице, рабочие, ищущие работу. Не думаю, что гостеприимство Илонки было ностальгией по прошлому. Она не многое помнила о Польше, откуда выехала ребенком.
Просто Илонка от природы была добра и прекрасна. Живя у нее больше месяца, я могла рассчитывать, что она найдет мне работу. Мою кровать тогда занял бы кто-нибудь более нуждающийся и безнадежный. Хотя бы русский «идиот». Илонка работала во франко-русском издательстве «Верочка». Развела у себя колонию русских поэтов, самоубийц, одержимых. Лучше всего мне запомнился выдающийся актер, которого становилось все меньше. Он болел какой-то жуткой дрянью. Единственным лечением была ампутация ног. Но не целиком. По кусочку, по мере развития болезни.
Пухленькая темноволосая Илонка с расшитым платком на плечах кружилась в танце между своими гостями. Заглядывала своими зелеными глазами в глубину их славянских душ, по-хозяйски проверяя, не нужно ли им еще чего. Они опустошали ее холодильник. Все равно что — майонез, паштет из гусиной печенки, кровяная колбаса. Лишь бы много. Голод отчизны. Приходили и такие, кто не считал этот дом камерой хранения или столовкой. Рыжий был не в силах проглотить ни куска, вымолвить ни слова. Если, собравшись с духом, поднимал глаза на Илонку, то краснел и снова вперял взор в стол. Но как он на нее смотрел! Так смотрят на поднесенную гостию: опускаются на колени и в тишине шепчут: «Скажи только слово, и душа моя станет твоей».
Но тишины не было. Гости пьяно бормотали, выкрикивали угрозы в уши не понимающих славянской д’уши французов. Рыжий оказался прав. Илонка была святой. Она нашла мне работу в отеле неподалеку от площади Сен-Мишель, по стороне Латинского Квартала. Хозяин оказался должен ее еврейским кузенам.
Отель «Равийяк» был развалиной. Без лифта, с ванными в коридоре. Семь этажей пыли, истлевших ковров. В номерах, снятых заблудшими туристами и сезонными рабочими, единственной роскошью были зеркала над неисправными каминами. Я работала вместе с сорокалетней португальской вдовой. Каждый раз, когда мы входили в номер, она окидывала профессиональным взглядом рюкзаки и разбросанные мелочи.
— Америка, — и ругалась, удивляясь чужой состоятельности. — Смотри! — показывала она на оставленные на шкафчике снимки из Греции, Рима. Веселые девушки в лифчиках, загорелые парни бездумно улыбались с Акрополя, из своей глуповатой жизни. Они вели дневники, нашпигованные восклицательными знаками: «Были на Монмартре! Много художников. Прекрасно!»