Жюльен смотрел вслед уходящему поезду. Или ты веришь, или нет. Он был посередине. Позволял случаю направлять свою жизнь. Быть может, чаши весов никогда не перевесят одна другую. И не столкнут его, и не вознесут к благодати. Что бы ни происходило, принимал это за знак. Сейчас он получил стигматы равнодушия.
Он не знал, кто она. Быть может, он убил, чтобы убедиться. Если бы у девушки было имя, биография, он побрезговал бы тривиальным убийством. Гораздо труднее убить того, кто не существует. Ее мог бы убить кто-нибудь другой. Но для Жюльена было бы лучше, чтобы все-таки это сделал он. Чтобы он наконец задушил иронию. Эту интеллектуальную недоверчивость, приглядывающуюся к миру. Там, где она появляется, ничто не бывает настоящим. Становится невозможно принимать себя всерьез. Когда-то был Бог. Открыли перспективу, и Он съежился в ренессансной живописи. В барокко, человекоподобный, Он уже прятался за светотенью. Классическая буквальность соответствовала греческим маскам, а не Его обличью. Романтическая ирония стала для Него страшнее ренессансной перспективы, умаляющей достоинство сотворения. Она смяла пропорции. С Неба, этого убежища вечности, изгнала Бога. Расстояние между Ним и человеком подменила вечной дистанцией. Гротескной усмешкой, удерживающей человека в отдалении от самого себя. Это отдаление иллюзорно. И потому для путешествия Мари не нужны были ни время, ни пространство. Лишь ирония судьбы.
ИКОНА
Зимой умер Юзеф Чапский. Художник, писатель, выдающаяся личность. Большая утрата для польской культуры, а для меня — еще большая. На что теперь жить?
Я была его секретарем. Подумывала, не напечатать ли в автомате визитные карточки с надписью «Секретарь Чапского». Я бы так и сделала, но не было денег. Поэтому я и пошла на эту работу. Получала я в час столько же, что и уборщица. За такие деньги никто умеющий читать и писать по-французски не стал бы два раза в неделю по утрам ездить в Мезон-Лафитт под Парижем. Экономка Чапского смотрела на меня с недоверием служанки из крестьян. Она взяла меня на работу, потому что у господина всегда был секретарь. Хотя он с некоторых пор уже не отвечал на письма, воспринимаемые с той же рассеянностью, что и запоздалые почести.
— Ордена, мне? От президента? — на минуту обрадовавшись, он откладывал их на предназначенное им место: в ящик памяти, полный детских воспоминаний, солдатиков и наград.
— У меня?
Я была отличным секретарем. Пыхая по вечерам на площади Сен-Мишель выклянченные косяки, я прекрасно понимала провалы памяти у Чапского. Я тихо выжидала десять-пятнадцать минут, пока он вынырнет из пучины бессознательного, поблескивая бельмом на глазу, как бесценной, еще мокрой жемчужиной.
— …ял у ворот, — продолжала я чтение с того самого места, где остановилась, чтобы ему не мешать. Читала я очень громко. Все время одно и то же. Воспоминания о лагере военнопленных в России, о сражении под Монте-Кассино, об аристократическом детстве на границе с Россией и толстовской коммуне во время Первой мировой войны. Он договаривал вслух то, чего не стоило писать: «Дядюшка из-под Минска был не чудаком, а алкоголиком. Мой роман с Ахматовой?» — он снисходительно усмехался. Женщины никогда не привлекали его.
Летом он передвигал замерзшие ладони вслед за солнечными пятнами, сползавшими с окутывавшего его пледа. Они быстро исчезали под шкафом, освещая полоску пыли на деревянном полу. Случалось, он порывался выбежать из комнаты. Ему снилось, что он может ходить. Он не жаловался. Никогда не говорил о смерти — был для этого слишком хорошо воспитан.
От чтения у меня пересыхало в горле. После часа работы я имела право на отдых, стакан чаю, пару печений. Я прерывала чтение, когда Чапский засыпал. Продолжительная тишина убеждала экономку в том, что следует отказаться от секретаря или сократить часы его работы. Подавая чай, она ехидно интересовалась: «Ну что, мы сегодня еще не наработались?» Поэтому я орала два часа подряд, не обращая внимания, слушает ли Чапский. Слушала в кухне экономка, пересчитывая боль у меня в горле на франки. На недельную зарплату я покупала десять замороженных гамбургеров, пачку масла, буханку хлеба, джем, чай и билет метро. Выходя от Чапского, подбирала с земли перед домом сочные плоды шелковицы. Их должно было хватить до вечера, когда я размораживала гамбургер.
На столе у Чапского лежали дорогие шоколадки. Я таскала их из коробки. Если бы не подозрительный взгляд экономки, я съела бы их все. Я стала мастером подделки объема, расширяя тесно облегающую фольгу, кроша шоколад. Обед подавался после моего ухода. Думаю, я бы не удержалась и, пользуясь слепотой старика, подъедала бы у него из тарелки тепленький клей.
Осенью, как всегда, забастовали железные дороги. Я приехала к Чапскому не утром, а вечером. Экономка ушла в костел. Не нужно было выкрикивать на весь дом: «Старобельск! Катынь! Достоевский и Толстой!» Я описывала рисунки: