В американке не было ни грамма жира, она очень быстро высохла и рассыпалась. Нинетта каждый день вытирала пыль, тряпкой собирала со стола останки первой дядиной жены. Дядя с Нинеттой были бедны, но счастливы. У них был только один этот стол, а на нем американка, распадающаяся из мести. Американка мстила, распадаясь в пыль и прах, потому что была современной и неверующей, иначе она являлась бы в дядин дом в виде призрака. Дядя с Нинеттой были католиками и потому не боялись неверующей американки на столе. Через два года во время генеральной уборки перед Пасхой Нинетта высыпала полный совок американкиных останков в мешок с мусором. Дочиста вытерла стол.
— Почему американка распалась, а дядя законсервировался? — Вольфганг раздумывал над повестью Гиги о страсти, смерти и любви.
— Это довоенная история. Дядя женился на американке в начале двадцатых, тогда не было консервантов. Умер он недавно, у него было время наесться химикатов.
Джонатан пил кофе и грыз кошерный шоколад, принесенный в промасленной бумаге. Удовольствие от сладкого заменяло ему радость беседы. Беба нервно ощипывала цветы в волосах. Тоска по воображаемому мужчине перестала быть печалью, заметной только в ее голубых глазах. Квартира Бебы, устланная бархатом и коврами, наполненная безделушками, тоже становилась все грустнее. Некогда блестевшие ткани и фарфор покрылись пылью. Фотографии выступлений в Кабаре, развешанные в гостиной, были окутаны слоем печали, губы Бебы перестали улыбаться, торчавшие прежде клиторы опали. Патология, струящаяся от ее расставленных ног, тоже казалась ностальгической.
Гиги, не обращая внимания на глубину рассуждений Вольфганга, говорящего о мифологических путешествиях по иным мирам, исправлял его ошибки во французском.
— Говорят не «послесмерть»* говорят «жизнь после смерти». И кончай с этими кошмарными историями про Ад, Чистилище и Страшный Суд. Я уверен, в итоге не важно будет, воровал ли X и прелюбодействовал ли У. Не будет никаких дантовских сцен с толпой персонажей. Спасены будут только охра, зеленый, индийский розовый, никто и ничто более. Точка.
— Бабушка мне говорила, когда я была маленькой девочкой, — вспомнилось Бебе, — что воскреснут все, кроме лентяев, которым не захочется встать к утренней мессе.
Вольфганг поцеловал ладонь Бебы.
— Вы всегда правы.
— А можно избежать смерти? — спросила Беба у взиравших на нее с мольбой глаз Вольфганга.
— Конечно, нужно рано умереть. — Джонатан доел шоколад и рассматривал свои позолоченные часы. — А для нас уже поздно, пора прощаться.
*
Вольфганг записал куплет. Почему он сочиняет дурацкие песенки, почему перестает думать только о Бебе и занимается текстами для итальянской певицы? Я скатываюсь все ниже и ниже — ниже искусства. Достаточно того, что я знаю телефон Бебы, чтобы начать забывать. Одно пожатие руки, поцелуи, и — пожалуйста, текст песенки вместо поэзии, а может, еще и припевчик: «Пусть метафизические скотинки резвятся на лужках безответственности» — шпагат, канкан, Вишневский. Ян Мария Вишневский, родился в Бреслау, докторант Гуссерля. Мой сосед и учитель. Я обещал ему, что посещу святой город в Польше — Бы́том — метафизический центр мира, где на глубине километра под землей пульсирует чакра Вселенной. От этой чакры, излучающей космическую энергию, сгорела миллионы лет назад земля, обуглились скалы. Теперь там угольные шахты. В названии святого города скрыта информация для посвященных: Бытом — «Центр бытия». «Быт» по-славянски означает
Вишневский обладал даром нарекать, хайдеггеровским умением с помощью слова вызывать предмет или сущность. Пастырь бытия — так можно было назвать его, когда в последние дни жизни, разрываясь от боли в скрученных кишках, он говорил о звуках, вырывающихся из распухшего живота: «Вздохи оскорбленной материи». Вишневский тосковал по городу Бытом, вспоминал польскую невесту. Когда он был уже очень болен, то целыми днями лежал в кровати у раскрытого окна. Однажды в комнату залетела божья коровка. Он посадил ее на ладонь, говоря, что это польский жучок, потому что его невеста целовала божьих коровок и посылала на небо принести ей хлеба. «Польский жучок ползком продвигается в сторону патриотизма», — охарактеризовал он божью коровку, замирающую среди облаков газа, вздымавшихся над его кроватью.
Дорогой мой Вишневский, где ты теперь? Где я теперь? Где Джонатан? Ну, этот, наверное, в своем еврейском квартале.
В лавке на rue Vieille du Temple Джонатан продавал битую птицу. С перекладины над прилавком свисали ощипанные шеи гусей и уток. Куриные гузки являли собой недвусмысленное приглашение к бульону.