С одной стороны, такое искушение существует, поскольку с тех пор как истерический субъект проторил своей речью выход в область социального протеста, там неизменно обнаруживаются элементы, придающие движению характерный оттенок воодушевления и гнева на почве требования искоренить усматриваемое неравенство и устранить невнимание к угнетенным. Иными словами, истерический подход всегда оперирует неудовлетворенными потребностями, приписываемыми Другому. То, что эти потребности могут быть скрыты от предположительно их испытывающих, придает протесту особую ноту. Именно так истерический субъект понимает бессознательное – как предельные потребности другого лица, молчание которого и возможное незнание об их наличии следует восполнить собственной речью.
Именно по этой причине в случае истерички анализ пробуксовывает, поскольку Фрейд никак не мог предвидеть, что у анализанток может быть не просто желание, выходящее за пределы их приватной судьбы, но и набросок альтернативного понятийного аппарата – пусть даже смутный и предварительный. Его терапия наталкивается не просто на истерическое желание, но на своеобразную встречную дидактику, которую истерический субъект Фрейду противопоставляет. Дидактика эта, даже будучи стихийной и непроработанной, исходит из явно заключенного в ней предположения, что в исцелении нуждается не субъект, а нечто более целокупное под названием «общество» или даже «мир» – оптика, с которой Фрейд в силу сугубо реалистического характера преследуемых им в анализе целей не мог согласиться.
Тем не менее считать, что прерогатива протестного движения принадлежит истерическому субъекту, не позволяет сама политическая природа активизма. Движение это не может существовать без теоретической опоры, претерпевающей в нем превращение: чем упорнее активист или представитель общественных наук утверждает, что базисом его мысли служит практика, тем очевиднее, что деятельность его немыслима без опоры на знание определенного типа. Истоки этого знания восходят к самому первому в истории кризису Университета, засвидетельствованному Марксом, который закрепил за ним новые означающие, ставшие основой его собственного философского метода. Но если заключенное в этом методе знание не принадлежит истеричке, то как она к нему подключается? Даже в более позднем фукианском изводе, в различных гуманитарных и экзистенциалистских версиях «истеризации марксизма»[15]
, в которых теория уступает место исканиям «прекрасной души» (вызывающих у Фуко, как и у впервые их описавшего Гегеля, снисходительное недоверие), марксистское высказывание не признается истерическим проектом его адекватным переводом. Знание истерички не может реализовать себя иначе как в вопросе, ради ответа на который она входила в анализ: в вопросе пола. Все, что истеричка знает на уровне своего желания, усвоено ею исключительно через призму этого вопроса. Именно поэтому марксистский проект, где вопрос этот надежно встроен в экономическую теорию, не может стать для истерических исканий прибежищем.Подтверждением тому служит вся новейшая история активизма интеллектуалов. На смену хрупкому и неплодотворному союзу марксизма с фрейдизмом вскоре приходят движения, формулирующие проблему пола без участия не только экономической мысли, но и самого психоанализа. Вторая волна радикализующегося феминизма, гендерные исследования, шум вокруг идентичностей, экологическая тревога – все то, что за неимением иного принципа атрибутирования, кроме чисто хронологического, приписывают постколониализму, присвоившему себе вопросы пола, а также расы, практически их отождествив – вот предметы, вокруг которых теперь концентрируется публичная активность интеллектуала. Речь истерички сюда идеально встраивается и впервые находит здесь для себя публичную площадку. Иное дело – как сюда вписывается ее знание.
Действительно, вопросы пола гендерной теорией или новейшими исследованиями телесности далеко не исчерпываются. Ни содержание теории, ни программные заявления ее представителей еще ничего не говорят о том, чем именно сама эта теория является для инстанции желания субъекта, который разделяет ее положения. Этому субъекту непременно приходится впадать в наивность и принимать повестку подобных движений за чистую монету. Задаваться же, напротив, следует фрейдовским вопросом о том, какое наслаждение, какой jouissance из этой повестки следует. Вопрос о jouissance изнутри самой повестки, очевидно, невозможен, и его отсутствие порождает противоречия, постоянно воспроизводимые в активизме интеллектуалов. Продуктом последнего оказывается не знание о механизмах угнетения – с него субъект активизма, будучи субъектом университетским, как раз начинает. Напротив, продуктом выступает требование, обращенный к сообществу настоятельный призыв.