В прихожей зазвучали голоса — певучий, Юлин, и — чуть хрипловатый, низкий, ну, как такие называют? Грудной, волнующий, и — чтоб меня разорвало и три раза подбросило — до ужаса знакомый. Ведь у меня абсолютный слух на это дело, я фанат интонации! Если я слышу в голосе мелодию,
Я встала.
В кухню вслед за Юлей — тррах-тибидох-дох-дох! — вошла Елена Федоровна Голицына — собственной персоной, мой бывший
Конечно, она возмужала, потучнела, но все эти позднейшие наслоения не скрыли от моего взора ее немного резковатые, но в общем-то прекрасные черты.
— Знакомьтесь, автор «Загогулины», — представила меня Юля. — Хотя, по-моему, назвать книгу «Загогулина» — все равно что назвать ее «Херовина». А это наш будущий издатель…
— Здравствуйте, Елена Федоровна, — сказала я.
Елена пристально посмотрела на меня и говорит:
— …Маруся.
Узнала! А мне, между прочим, за сорок, я что, не изменилась с третьего класса?
Как раз она к нам пришла, когда я училась в третьем классе. Красивая, высокая, такие у нее крепкие ноги!.. «В миру» она была стюардессой, а в интернат приходила четыре ночи в неделю — подрабатывать.
До этого у нас ночами царил другой ночвос — мы звали его Пергюнт, хотя никто из нас даже и слыхом не слыхивал оперы Грига. Пергюнт работал артистом оперетты. Только не прима, а хор и кордебалет. Свою ночную вахту несколько лет подряд он нес в бархатном пиджаке и белых велюровых брюках.
Когда директор спросил его: «Почему вы все время ходите в бархатном пиджаке и белых брюках?», Пергюнт ответил: «Я хожу в бархатном пиджаке и белых брюках потому, что у меня ничего больше нет».
От спальни к спальне он двигался бесшумно, ничем не обнаруживая своего присутствия, следил, преследовал, ловил с поличным, без зазрения совести подслушивал под дверью, а после, мобилизовав весь опыт опереточного артиста — по голосу! — обнаруживал сказителя и, ликуя, обрушивал на его голову наказание трудом. Сколько раз он врывался к нам в спальню: «Маруся! Марш мыть уборную!», — не счесть. И это человек, чьим девизом, нет, жизненным кредо, было:
Все это я рассказываю, чтобы стало понятно, как мы обрадовались, когда к нам пришла Елена. Нет, не пришла. В те ночи, когда она дежурила, Елена спускалась к нам с небес на землю в прямом смысле этого слова, и в каждой спальне ее ждали — чтобы услышать поскорей, как проходил полет и на какой высоте, какая за бортом температура, встречались ли воздушные ямы, ну и, конечно, про несбыточный город Хабаровск — Елена работала на дальневосточной авиалинии, там летчики и стюардессы получали хорошую зарплату. А у нее была дочка Даша, совсем крошка. Елена ее учила балету.
Я помню, как она сказала однажды с гордостью:
— Сегодня Даша впервые встала на пуанты…
Довольно долгое время нам было Елену почти не видать. Лишь силуэт в тускло освещенном проеме двери. Она приходила во тьме и уходила до рассвета. Черными ночами она разговаривала с нами, убаюкивая
Я, кстати, однажды была у них дома. Они жили с бабушкой на втором этаже в какой-то уж слишком тесной квартире в Чертанове. Даша была не в духе, час просидела под столом, не хотела вылезать. А на прощание вдруг вышла ко мне в прихожую и спрашивает:
— Ты что, уходишь?
Я говорю:
— Да.
И тут она говорит:
— Поцелуй меня!
Я наклонилась и ее поцеловала.
— А теперь дай я тебя поцелую!
Я ушла с растопленным сердцем.
А интернат у нас был с каким-то военным уклоном. Там год от года, набирая обороты, с эпическим размахом разворачивались странные, до глубины души меня изумлявшие боевые действия! Расчерченные белыми линиями асфальт во дворе, пол в учебном и спальном корпусах непосвященному казались бы загадочными, как рисунки в пустыне Наска. А это чтобы удобней строиться. Мы в интернате то и дело строились, рассчитывались на «первый» и «второй», маршировали, громко топая, размахивая руками, постоянно ходили «в ногу» — неважно, вели нас в столовую, петь в хоре, на доблестный труд или на ратные подвиги.
Теперь может показаться диковатым, что прямо посреди ночи тебя неожиданно могла разбудить военная тревога, коварно объявленная тихим голосом по громкоговорителям на стенках спален — в надежде, что кто-то не проснется, не услышит, не выскочит, как ошпаренный, в полной амуниции. Тогда твоему классу снизят баллы, и все тебя за это будут считать мямлей и мокрой курицей.
И вот мы стоим, затылок в затылок, по стойке смирно — в одинаковых фланелевых куртках-«маоцзедуновках» унылого синего цвета и сами не знаем: то ли это проверка слуха, то ли начало большого похода.